Анекдот про черта и гвозди

Стендаль

Красное и Черное

Часть перваяI. Городок

II. Господин мэр

III. Имущество бедных

IV. Отец и сын

V. Сделка

VI. Неприятность

VII. Избирательное сродство{36}

VIII. Маленькие происшествия

IX. Вечер в усадьбе

X. Много благородства и мало денег

XI. Вечером

XII. Путешествие

XIII. Ажурные чулки

XIV. Английские ножницы

XV. Петух пропел

XVI. Назавтра

XVII. Старший помощник мэра

XVIII. Король в Верьере

XIX. Мыслить — значит страдать

XX. Анонимные письма

XXI. Диалог с господином

XXII. Так поступают в 1830 году

XXIII. Огорчения чиновника

XXIV. Большой город

XXV. Семинария

XXVI. Род людской, или О том, чего недостаёт богачу

XXVII. Начинается жизненный опыт

XXVIII. Крестный ход

XXIX. Первое повышение

XXX. Честолюбец

Часть втораяI. Сельские развлечения

II. Вступление в свет

III. Первые шаги

IV. Особняк де Ла-Моль

V. Чувствительность и великосветская ханжа

VI. Оттенки произношения

VII. Приступ подагры

VIII. Какое отличие выделяет человека?

IX. Бал

X. Королева Маргарита

XI. Власть юной девушки

XII. Не Дантон ли это?

XIII. Заговор

XIV. Размышления молодой девушки

XV. А это не заговор?

XVI. Час ночи

XVII. Старинная шпага

XVIII. Ужасные мгновения

XIX. Комическая опера

XX. Японская ваза

XXI. Секретная нота{199}

XXII. Прения

XXIII. Духовенство, леса, свобода

XXIV. Страсбург

XXV. На службе у добродетели

XXVI. Любовь душеспасительная

XXVII. Лучшие церковные должности

XXVIII. Манон Леско

XXIX. Скука

XXX. Ложа в Комической опере

XXXI. Держать её в страхе

XXXII. Тигр

XXXIII. Пропасть малодушия

XXXIV. Человек с головой

XXXV. Гроза

XXXVI. Невесёлые подробности

XXXVII. Башенка

XXXVIII. Могущественный человек

XXXIX. Интрига

XL. Спокойствие

XLI. Суд

Стендаль

Красное и чёрное

К читателю

Сей труд уже готов был появиться в печати, когда разразились великие июльские события и дали всем умам направление, мало благоприятное для игры фантазии. У нас есть основания полагать, что нижеследующие страницы были написаны в 1827 году.

Часть первая

Правда, горькая правда.

Дантон{1}

I. Городок

Put thousands together — less bad,

But the cage less gay.

Hobbes[2]{3}

Городок Верьер, пожалуй, один из самых живописных во всём Франш-Конте. Белые домики с островерхими крышами красной черепицы раскинулись по склону холма, где купы мощных каштанов поднимаются из каждой лощинки. Ду бежит в нескольких сотнях шагов пониже городских укреплений; их когда-то выстроили испанцы, но теперь от них остались одни развалины.

С севера Верьер защищает высокая гора — это один из отрогов Юры. Расколотые вершины Верра укрываются снегами с первых же октябрьских заморозков. С горы несётся поток; прежде чем впасть в Ду, он пробегает через Верьер и на своём пути приводит в движение множество лесопилок. Эта нехитрая промышленность приносит известный достаток большинству жителей, которые скорее похожи на крестьян, нежели на горожан. Однако не лесопилки обогатили этот городок; производство набивных тканей, так называемых мюлузских набоек{4}, — вот что явилось источником всеобщего благосостояния, которое после падения Наполеона позволило обновить фасады почти что у всех домов в Верьере.

Едва только вы входите в город, как вас оглушает грохот какой-то тяжело ухающей и страшной на вид машины. Двадцать тяжёлых молотов обрушиваются с гулом, сотрясающим мостовую; их поднимает колесо, которое приводится в движение горным потоком. Каждый из этих молотов изготовляет ежедневно уж не скажу сколько тысяч гвоздей. Цветущие, хорошенькие девушки занимаются тем, что подставляют под удары этих огромных молотов кусочки железа, которые тут же превращаются в гвозди. Это производство, столь грубое на вид, — одна из тех вещей, которые больше всего поражают путешественника, впервые очутившегося в горах, отделяющих Францию от Гельвеции{5}. Если же попавший в Верьер путешественник полюбопытствует, чья это прекрасная гвоздильная фабрика, которая оглушает прохожих, идущих по Большой улице, ему ответят протяжным говорком: «А-а, фабрика-то — господина мэра».

И если путешественник хоть на несколько минут задержится на Большой улице Верьера, что тянется от берега Ду до самой вершины холма, — верных сто шансов против одного, что он непременно повстречает высокого человека с важным и озабоченным лицом.

Стоит ему показаться, все шляпы поспешно приподнимаются. Волосы у него с проседью, одет он во всё серое. Он кавалер нескольких орденов, у него высокий лоб, орлиный нос, и в общем лицо его не лишено известной правильности черт, и на первый взгляд даже может показаться, что в нём вместе с достоинством провинциального мэра сочетается некоторая приятность, которая иногда ещё бывает присуща людям в сорок восемь — пятьдесят лет. Однако очень скоро путешествующий парижанин будет неприятно поражён выражением самодовольства и заносчивости, в которой сквозит какая-то ограниченность, скудость воображения. Чувствуется, что все таланты этого человека сводятся к тому, чтобы заставлять платить себе всякого, кто ему должен, с величайшей аккуратностью, а самому с уплатой своих долгов тянуть как можно дольше.

Таков мэр Верьера, г-н де Реналь. Перейдя улицу важной поступью, он входит в мэрию и исчезает из глаз путешественника. Но если путешественник будет продолжать свою прогулку, то, пройдя ещё сотню шагов, он заметит довольно красивый дом, а за чугунной решёткой, окружающей владение, — великолепный сад. За ним, вырисовывая линию горизонта, тянутся бургундские холмы, и кажется, словно всё это задумано нарочно, чтобы радовать взор. Этот вид может заставить путешественника забыть о той зачумлённой мелким барышничеством атмосфере, в которой он уже начинает задыхаться.

Ему объяснят, что дом этот принадлежит г-ну де Реналю. Это на доходы от большой гвоздильной фабрики построил верьерский мэр свой прекрасный особняк из тёсаного камня, а сейчас он его отделывает. Говорят, предки его — испанцы, из старинного рода, который будто бы обосновался в этих краях ещё задолго до завоевания их Людовиком XIV{6}.

С 1815 года господин мэр стыдится того, что он фабрикант: 1815 год сделал его мэром города Верьера. Массивные уступы стен, поддерживающих обширные площадки великолепного парка, спускающегося террасами до самого Ду, — это тоже заслуженная награда, доставшаяся г-ну де Реналю за его глубокие познания в скобяном деле.

Во Франции нечего надеяться увидать такие живописные сады, как те, что опоясывают промышленные города Германии — Лейпциг, Франкфурт, Нюрнберг и прочие. Во Франш-Конте чем больше нагорожено стен, чем больше щетинятся ваши владения камнями, нагромождёнными один на другой, тем больше вы приобретаете прав на уважение соседей. А сады г-на де Реналя, где сплошь стена на стене, ещё потому вызывают такое восхищение, что кой-какие небольшие участки, отошедшие к ним, господин мэр приобретал прямо-таки на вес золота. Вот, например, и та лесопилка на самом берегу Ду, которая вас так поразила при въезде в Верьер, и вы ещё обратили внимание на имя «Сорель», выведенное гигантскими буквами на доске через всю крышу, — она шесть лет назад находилась на том самом месте, где сейчас г-н де Реналь возводит стену четвёртой террасы своих садов.

Как ни горд господин мэр, а пришлось ему долгонько обхаживать да уговаривать старика Сореля, мужика упрямого, крутого; и пришлось ему выложить чистоганом немалую толику звонких золотых, чтобы убедить того перенести свою лесопилку на другое место. А что касается до общественного ручья, который заставлял ходить пилу, то г-н де Реналь благодаря своим связям в Париже добился того, что его отвели в другое русло. Этот знак благоволения он снискал после выборов 1821 года.

Он дал Сорелю четыре арпана{7} за один, в пятистах шагах ниже по берегу Ду, и хотя это новое местоположение было много выгоднее для производства еловых досок, папаша Сорель — так стали звать его с тех пор, как он разбогател, — ухитрился выжать из нетерпения и мании собственника, обуявших его соседа, кругленькую сумму в шесть тысяч франков.

Правда, местные умники злословили по поводу этой сделки. Как-то раз, в воскресенье, это было года четыре тому назад, г-н де Реналь в полном облачении мэра возвращался из церкви и увидел издалека старика Сореля: тот стоял со своими тремя сыновьями и ухмылялся, глядя на него. Эта усмешка пролила роковой свет в душу г-на мэра — с тех пор его гложет мысль, что он мог бы совершить обмен намного дешевле.

Чтобы заслужить общественное уважение в Верьере, очень важно, громоздя как можно больше стен, не прельститься при этом какой-нибудь выдумкой этих итальянских каменщиков, которые пробираются весной через ущелья Юры, направляясь в Париж.

Подобное новшество снискало бы неосторожному строителю на веки вечные репутацию сумасброда, и он бы навсегда погиб во мнении благоразумных и умеренных людей, которые как раз и ведают распределением общественного уважения во Франш-Конте.

По совести сказать, эти умники проявляют совершенно несносный деспотизм, и вот это-то гнусное словцо и делает жизнь в маленьких городках невыносимой для всякого, кто жил в великой республике, именуемой Парижем. Тирания общественного мнения — и какого мнения! — так же глупа в маленьких городах Франции, как и в Американских Соединённых Штатах.

II. Господин мэр

Престиж! Как, сударь, вы думаете, это пустяки? Почёт от дураков, глазеющая в изумлении детвора, зависть богачей, презрение мудреца.

Барнав{8}

К счастью для г-на де Реналя и его репутации правителя города, городской бульвар, расположенный на склоне холма, на высоте сотни футов{9} над Ду, понадобилось обнести громадной подпорной стеной. Отсюда благодаря на редкость удачному местоположению открывается один из самых живописных видов Франции. Но каждую весну бульвар размывало дождями, дорожки превращались в сплошные рытвины, и он становился совершенно непригодным для прогулок. Это неудобство, ощущаемое всеми, поставило г-на де Реналя в счастливую необходимость увековечить своё правление сооружением каменной стены в двадцать футов вышины и тридцать — сорок туазов{10} длины.

Парапет этой стены, ради которой г-ну де Реналю пришлось трижды совершить путешествие в Париж, ибо предпоследний министр внутренних дел объявил себя смертельным врагом верьерского бульвара, — парапет этот ныне возвышается примерно на четыре фута над землёй. И, словно бросая вызов всем министрам, бывшим и нынешним, его сейчас украшают гранитными плитами.

Сколько раз, погружённый в воспоминания о балах недавно покинутого Парижа, опёршись грудью на эти громадные каменные плиты прекрасного серого цвета, чуть отливающего голубизной, я блуждал взором по долине Ду. Вдали, на левом берегу, вьются пять-шесть лощин, в глубине которых глаз отчётливо различает струящиеся ручьи. Они бегут вниз, там и сям срываются водопадами и, наконец, низвергаются в Ду. Солнце в наших горах печёт жарко, а когда оно стоит прямо над головой, путешественник, замечтавшийся на этой террасе, защищён тенью великолепных платанов. Благодаря наносной земле они растут быстро, и их роскошная зелень отливает синевой, ибо господин мэр распорядился навалить землю вдоль всей своей громадной подпорной стены; несмотря на сопротивление муниципального совета, он расширил бульвар примерно на шесть футов (за что я его хвалю, хоть он и ультрароялист, а я либерал), и вот почему сия терраса, по его мнению, а также по мнению г-на Вально, благоденствующего директора верьерского дома призрения, ничуть не уступает Сен-Жерменской террасе в Лэ.

Что до меня, то я могу посетовать только на один недостаток Аллеи Верности — официальное это название можно прочесть в пятнадцати или двадцати местах на мраморных досках, за которые г-на де Реналя пожаловали ещё одним крестом, — на мой взгляд, недостаток Аллеи Верности — это варварски изуродованные могучие платаны: их по приказанию начальства стригут и карнают немилосердно. Вместо того, чтобы уподобляться своими круглыми, приплюснутыми кронами самым невзрачным огородным овощам, они могли бы свободно приобрести те великолепные формы, которые видишь у их собратьев в Англии. Но воля господина мэра нерушима, и дважды в год все деревья, принадлежащие общине, подвергаются безжалостной ампутации. Местные либералы поговаривают, — впрочем, это, конечно, преувеличение, — будто рука городского садовника сделалась значительно более суровой с тех пор, как господин викарий Малон завёл обычай присваивать себе плоды этой стрижки.

Сей юный священнослужитель был прислан из Безансона несколько лет тому назад для наблюдения за аббатом Шеланом и ещё несколькими кюре в окрестностях. Старый полковой лекарь, участник итальянской кампании, удалившийся на покой в Верьер и бывший при жизни, по словам мэра, сразу и якобинцем и бонапартистом, как-то раз осмелился попенять мэру на это систематическое уродование прекрасных деревьев.

— Я люблю тень, — отвечал г-н де Реналь с тем оттенком высокомерия в голосе, какой допустим при разговоре с полковым лекарем, кавалером ордена Почётного легиона, — я люблю тень и велю подстригать мои деревья, чтобы они давали тень. И я не знаю, на что ещё годятся деревья, если они не могут, как, например, полезный орех, приносить доход.

Вот оно, великое слово, которое всё решает в Верьере: приносить доход; к этому, и только к этому сводятся неизменно мысли более чем трёх четвертей всего населения.

Приносить доход — вот довод, который управляет всем в этом городке, показавшемся вам столь красивым. Чужестранец, очутившийся здесь, пленённый красотой прохладных, глубоких долин, опоясывающих городок, воображает сперва, что здешние обитатели весьма восприимчивы к красоте; они без конца твердят о красоте своего края; нельзя отрицать, что они очень ценят её, ибо она-то и привлекает чужестранцев, чьи деньги обогащают содержателей гостиниц, а это, в свою очередь, в силу действующих законов о городских пошлинах приносит доход городу.

Однажды в погожий осенний день г-н де Реналь прогуливался по Аллее Верности под руку со своей супругой. Слушая рассуждения своего мужа, который разглагольствовал с важным видом, г-жа де Реналь следила беспокойным взором за своими тремя мальчиками. Старший, которому можно было дать лет одиннадцать, то и дело подбегал к парапету с явным намерением взобраться на него. Нежный голос произносил тогда имя Адольфа, и мальчик тут же отказывался от своей смелой затеи. Г-же де Реналь на вид можно было дать лет тридцать, но она была ещё очень миловидна.

— Как бы ему потом не пришлось пожалеть, этому выскочке из Парижа, — говорил г-н де Реналь оскорблённым тоном, и его обычно бледные щёки казались ещё бледнее. — У меня найдутся друзья при дворе...

Но хоть я и собираюсь на протяжении двухсот страниц рассказывать вам о провинции, всё же я не такой варвар, чтобы изводить вас длиннотами и мудрёными обиняками провинциального разговора.

Этот выскочка из Парижа, столь ненавистный мэру, был не кто иной, как г-н Аппер, который два дня тому назад ухитрился проникнуть не только в тюрьму и в верьерский дом призрения, но также и в больницу, находящуюся на безвозмездном попечении господина мэра и самых видных домовладельцев города.

— Но, — робко отвечала г-жа де Реналь, — что может вам сделать этот господин из Парижа, если вы распоряжаетесь имуществом бедных с такой щепетильной добросовестностью?

— Он и приехал сюда только затем, чтобы охаять нас, а потом пойдёт тискать статейки в либеральных газетах.

— Да ведь вы же никогда их не читаете, друг мой.

— Но нам постоянно твердят об этих якобинских статейках; всё это нас отвлекает и мешает нам делать добро. Нет, что касается меня, я никогда не прощу этого нашему кюре.

III. Имущество бедных

Добродетельный кюре, чуждый всяких происков, поистине благодать божья для деревни.

Флери{11}

Надобно сказать, что верьерский кюре, восьмидесятилетний старец, который благодаря живительному воздуху здешних гор сохранил железное здоровье и железный характер, пользовался правом в любое время посещать тюрьму, больницу и даже дом призрения. Так вот г-н Аппер{12}, которого в Париже снабдили рекомендательным письмом к кюре, имел благоразумие прибыть в этот маленький любознательный городок ровно в шесть часов утра и незамедлительно явился к священнослужителю на дом.

Читая письмо, написанное ему маркизом де Ла-Молем, пэром Франции и самым богатым землевладельцем всей округи, кюре Шелан призадумался.

«Я — старик, и меня любят здесь, — промолвил он наконец вполголоса, разговаривая сам с собой, — они не посмеют». И тут же, обернувшись к приезжему парижанину, сказал, подняв глаза, в которых, несмотря на преклонный возраст, сверкал священный огонь, свидетельствовавший о том, что ему доставляет радость совершить благородный, хоть и несколько рискованный поступок:

— Идёмте со мной, сударь, но я попрошу вас не говорить в присутствии тюремного сторожа, а особенно в присутствии надзирателей дома призрения, решительно ничего о том, что мы с вами увидим.

Господин Аппер понял, что имеет дело с мужественным человеком; он пошёл с почтенным священником, посетил с ним тюрьму, больницу, дом призрения, задавал немало вопросов, но, невзирая на странные ответы, не позволил себе высказать ни малейшего осуждения.

Осмотр этот продолжался несколько часов. Священник пригласил г-на Аппера пообедать с ним, но тот отговорился тем, что ему надо написать массу писем: ему не хотелось ещё больше компрометировать своего великодушного спутника. Около трёх часов они отправились заканчивать осмотр дома призрения, а затем вернулись в тюрьму. В дверях их встретил сторож — кривоногий гигант сажённого роста; его и без того гнусная физиономия сделалась совершенно отвратительной от страха.

— Ах, сударь, — сказал он, едва только увидел кюре, — вот этот господин, что с вами пришёл, уж не господин ли Аппер?

— Ну так что же? — сказал кюре.

— А то, что я вчера получил насчёт них точный приказ — господин префект прислал его с жандармом, которому пришлось скакать всю ночь, — ни в коем случае не допускать господина Аппера в тюрьму.

— Могу сказать вам, господин Нуару, — сказал кюре, — что этот приезжий, который пришёл со мной, действительно господин Аппер. Вам должно быть известно, что я имею право входить в тюрьму в любой час дня и ночи и могу привести с собой кого мне угодно.

— Так-то оно так, господин кюре, — отвечал сторож, понизив голос и опустив голову, словно бульдог, которого заставляют слушаться, показывая ему палку. — Только, господин кюре, у меня жена, дети, а коли на меня жалоба будет да я места лишусь, чем жить тогда? Ведь меня только служба и кормит.

— Мне тоже было бы очень жаль лишиться прихода, — отвечал честный кюре прерывающимся от волнения голосом.

— Эка сравнили! — живо откликнулся сторож. — У вас, господин кюре, — это все знают — восемьсот ливров ренты да кусочек землицы собственной.

Вот какие происшествия, преувеличенные, переиначенные на двадцать ладов, разжигали последние два дня всяческие злобные страсти в маленьком городке Верьере. Они же сейчас были предметом маленькой размолвки между г-ном де Реналем и его супругой. Утром г-н де Реналь вместе с г-ном Вально, директором дома призрения, явился к кюре, чтобы выразить ему своё живейшее неудовольствие. У г-на Шелана не было никаких покровителей; он почувствовал, какими последствиями грозит ему этот разговор.

— Ну что ж, господа, по-видимому, я буду третьим священником, которому в восьмидесятилетнем возрасте откажут от места в этих краях. Я здесь уже пятьдесят шесть лет; я крестил почти всех жителей этого города, который был всего-навсего посёлком, когда я сюда приехал. Я каждый день венчаю молодых людей, как когда-то венчал их дедов. Верьер — моя семья, но страх покинуть его не может заставить меня ни вступить в сделку с совестью, ни руководствоваться в моих поступках чем-либо, кроме неё. Когда я увидел этого приезжего, я сказал себе: «Может быть, этот парижанин и вправду либерал — их теперь много развелось, — но что он может сделать дурного нашим беднякам или узникам?»

Однако упрёки г-на де Реналя, а в особенности г-на Вально, директора дома призрения, становились всё более обидными.

— Ну что ж, господа, отнимите у меня приход! — воскликнул старик кюре дрожащим голосом. — Я всё равно не покину этих мест. Все знают, что сорок восемь лет тому назад я получил в наследство маленький участок земли, который приносит мне восемьсот ливров; на это я и буду жить. Я ведь, господа, никаких побочных сбережений на своей службе не делаю, и, может быть, потому-то я и не пугаюсь, когда мне грозят, что меня уволят.

Господин де Реналь жил со своей супругой очень дружно, но, не зная, что ответить на её вопрос, когда она робко повторила: «А что же дурного может сделать этот парижанин нашим узникам?» — он уже готов был вспылить, как вдруг она вскрикнула. Её второй сын вскочил на парапет и побежал по нему, хотя стена эта возвышалась более чем на двадцать футов над виноградником, который тянулся по другую её сторону. Боясь, как бы ребёнок, испугавшись, не упал, г-жа де Реналь не решалась его окликнуть. Наконец мальчик, который весь сиял от своего удальства, оглянулся на мать и, увидев, что она побледнела, соскочил с парапета и подбежал к ней. Его как следует отчитали.

Это маленькое происшествие заставило супругов перевести разговор на другой предмет.

— Я всё-таки решил взять к себе этого Сореля, сына лесопильщика, — сказал г-н де Реналь. — Он будет присматривать за детьми, а то они стали что-то уж слишком резвы. Это молодой богослов, почти что священник; он превосходно знает латынь и сумеет заставить их учиться; кюре говорит, что у него твёрдый характер. Я дам ему триста франков жалованья и стол. У меня были некоторые сомнения насчёт его добронравия, — ведь он был любимчиком этого старика лекаря, кавалера ордена Почётного легиона{13}, который, воспользовавшись предлогом, будто он какой-то родственник Сореля, явился к ним да так и остался жить на их хлебах. А ведь очень возможно, что этот человек был, в сущности, тайным агентом либералов; он уверял, будто наш горный воздух помогает ему от астмы, но ведь кто его знает? Он с Буонапарте{14} проделал все итальянские кампании, и говорят, даже, когда голосовали за Империю{15}, написал «нет». Этот либерал обучал сына Сореля и оставил ему множество книг, которые привёз с собой. Конечно, мне бы и в голову не пришло взять к детям сына плотника, но как раз накануне этой истории, из-за которой я теперь навсегда поссорился с кюре, он говорил мне, что сын Сореля вот уже три года как изучает богословие и собирается поступить в семинарию, — значит, он не либерал, а, кроме того, он латинист. Но тут есть и ещё некоторые соображения, — продолжал г-н де Реналь, поглядывая на свою супругу с видом дипломата. — Господин Вально страх как гордится, что приобрёл пару прекрасных нормандок для своего выезда. А вот гувернёра у его детей нет.

— Он ещё может у нас его перехватить.

— Значит, ты одобряешь мой проект, — подхватил г-н де Реналь, отблагодарив улыбкой свою супругу за прекрасную мысль, которую она только что высказала. — Так, значит, решено.

— Ах, боже мой, милый друг, как у тебя всё скоро решается.

— Потому что я человек с характером, да и наш кюре теперь в этом убедится. Нечего себя обманывать — мы здесь со всех сторон окружены либералами. Все эти мануфактурщики мне завидуют, я в этом уверен; двое-трое из них уже пробрались в толстосумы. Ну так вот, пусть они посмотрят, как дети господина де Реналя идут на прогулку под наблюдением своего гувернёра. Это им внушит кое-что. Дед мой частенько нам говорил, что у него в детстве всегда был гувернёр. Это обойдётся мне примерно в сотню экю, но при нашем положении этот расход необходим для поддержания престижа.

Это внезапное решение заставило г-жу де Реналь призадуматься. Г-жа де Реналь, высокая, статная женщина, слыла когда-то, как говорится, первой красавицей на всю округу. В её облике, в манере держаться было что-то простодушное и юное. Эта наивная грация, полная невинности и живости, могла бы, пожалуй, пленить парижанина какой-то скрытой пылкостью. Но если бы г-жа де Реналь узнала, что она может произвести впечатление подобного рода, она бы сгорела со стыда. Сердце её было чуждо всякого кокетства или притворства. Поговаривали, что г-н Вально, богач, директор дома призрения, ухаживал за ней, но без малейшего успеха, что снискало громкую славу её добродетели, ибо г-н Вально, рослый мужчина в цвете лет, могучего телосложения, с румяной физиономией и пышными чёрными бакенбардами, принадлежал именно к тому сорту грубых, дерзких и шумливых людей, которых в провинции называют «красавец мужчина». Г-жа де Реналь, существо очень робкое, обладала, по-видимому, крайне неровным характером, и её чрезвычайно раздражали постоянная суетливость и оглушительные раскаты голоса г-на Вально. А так как она уклонялась от всего того, что зовётся в Верьере весельем, о ней стали говорить, что она слишком чванится своим происхождением. У неё этого и в мыслях не было, но она была очень довольна, когда жители городка стали бывать у неё реже. Не будем скрывать, что в глазах местных дам она слыла дурочкой, ибо не умела вести никакой политики по отношению к своему мужу и упускала самые удобные случаи заставить его купить для неё нарядную шляпку в Париже или Безансоне. Только бы ей никто не мешал бродить по её чудесному саду, — больше она ни о чём не просила.

Это была простая душа: у неё никогда даже не могло возникнуть никаких притязаний судить о своём муже или признаться самой себе, что ей с ним скучно. Она считала, — никогда, впрочем, не задумываясь над этим, — что между мужем и женой никаких других, более нежных отношений и быть не может. Она больше всего любила г-на де Реналя, когда он рассказывал ей о своих проектах относительно детей, из которых он одного прочил в военные, другого в чиновники, а третьего в служители церкви. В общем, она находила г-на де Реналя гораздо менее скучным, чем всех прочих мужчин, которые у них бывали.

Это было разумное мнение супруги. Мэр Верьера обязан был своей репутацией остроумного человека, а в особенности человека хорошего тона, полдюжине шуток, доставшихся ему по наследству от дядюшки. Старый капитан де Реналь до революции служил в пехотном полку его светлости герцога Орлеанского{16} и, когда бывал в Париже, пользовался привилегией посещать наследного принца в его доме. Там довелось ему увидеть г-жу де Монтессон{17}, знаменитую г-жу де Жанлис{18}, г-на Дюкре{19}, пале-рояльского изобретателя. Все эти персонажи постоянно фигурировали в анекдотах г-на де Реналя. Но мало-помалу искусство облекать в приличную форму столь щекотливые и ныне забытые подробности стало для него трудным делом, и с некоторых пор он только в особо торжественных случаях прибегал к анекдотам из жизни герцога Орлеанского. Так как, помимо всего прочего, он был человек весьма учтивый, исключая, разумеется, те случаи, когда речь шла о деньгах, то он и считался по справедливости самым большим аристократом в Верьере.

IV. Отец и сын

E sará mia colpa, se cosí é?

Machiavelli[20]{21}

«Нет, жена моя действительно умница, — говорил себе на другой день в шесть часов утра верьерский мэр, спускаясь к лесопилке папаши Сореля. — Хоть я и сам поднял об этом разговор, чтобы сохранить, как оно и надлежит, своё превосходство, но мне и в голову не приходило, что если я не возьму этого аббатика Сореля, который, говорят, знает латынь, как ангел господень, то директор дома призрения — вот уж поистине неугомонная душа — может не хуже меня возыметь ту же самую мысль и перехватить его у меня. А уж каким самодовольным тоном стал бы он говорить о гувернёре своих детей... Ну, а если я заполучу этого гувернёра, в чём же он у меня будет ходить, в сутане?»

Господин де Реналь пребывал на этот счёт в глубокой нерешительности, но тут он увидел издалека высокого, чуть ли не в сажень ростом крестьянина, который трудился с раннего утра, меряя громадные брёвна, сложенные по берегу Ду, на самой дороге к рынку. Крестьянин, по-видимому, был не очень доволен, увидя приближающегося мэра, так как громадные брёвна загромождали дорогу, а лежать им в этом месте не полагалось.

Папаша Сорель — ибо это был не кто иной, как он, — чрезвычайно удивился, а ещё более обрадовался необыкновенному предложению, с которым г-н де Реналь обратился к нему относительно его сына Жюльена. Однако он выслушал его с видом мрачного недовольства и полнейшего равнодушия, которым так искусно прикрывается хитрость уроженцев здешних гор. Рабы во времена испанского ига, они ещё до сих пор не утратили этой черты египетского феллаха.

Папаша Сорель ответил сперва длинной приветственной фразой, состоящей из набора всевозможных почтительных выражений, которые он знал наизусть. В то время как он бормотал эти бессмысленные слова, выдавив на губах кривую усмешку, которая ещё больше подчёркивала коварное и слегка плутовское выражение его физиономии, деловитый ум старого крестьянина старался доискаться, чего это ради такому важному человеку могло прийти в голову взять к себе его дармоеда-сына. Он был очень недоволен Жюльеном, а вот за него-то как раз г-н де Реналь нежданно-негаданно предлагал ему триста франков в год со столом и даже с одеждой. Это последнее условие, которое сразу догадался выдвинуть папаша Сорель, тоже было принято г-ном де Реналем.

Мэр был потрясён этим требованием. «Если Сорель не чувствует себя облагодетельствованным и, по-видимому, не в таком уж восторге от моего предложения, как, казалось бы, следовало ожидать, значит, совершенно ясно, — говорил он себе, — что к нему уже обращались с таким предложением; а кто же мог это сделать, кроме Вально?» Тщетно г-н де Реналь добивался от Сореля последнего слова, чтобы тут же покончить с делом; лукавство старого крестьянина делало его упрямым: ему надобно, говорил он, потолковать с сыном; да слыханное ли это дело в провинции, чтобы богатый отец советовался с сыном, у которого ни гроша за душой? Разве уж просто так, для вида.

Водяная лесопилка представляет собой сарай, построенный на берегу ручья. Крыша его опирается на стропила, которые держатся на четырёх толстых столбах. На высоте восьми или десяти футов посреди сарая ходит вверх и вниз пила, а к ней при помощи очень несложного механизма подвигается бревно. Ручей вертит колесо, и оно приводит в движение весь этот двойной механизм: тот, что поднимает и опускает пилу, и тот, что тихонько подвигает брёвна к пиле, которая распиливает их, превращая в доски.

Подходя к своей мастерской, папаша Сорель зычным голосом кликнул Жюльена — никто не отозвался. Он увидел только своих старших сыновей, настоящих исполинов, которые, взмахивая тяжёлыми топорами, обтёсывали еловые стволы, готовя их для распилки. Стараясь тесать вровень с чёрной отметиной, проведённой по стволу, они каждым ударом топора отделяли огромные щепы. Они не слыхали, как кричал отец. Он подошёл к сараю, но, войдя туда, не нашёл Жюльена на том месте возле пилы, где ему следовало быть. Он обнаружил его не сразу, пятью-шестью футами повыше. Жюльен сидел верхом на стропилах и, вместо того чтобы внимательно наблюдать за ходом пилы, читал книжку. Ничего более ненавистного для старика Сореля быть не могло; он бы, пожалуй, даже простил Жюльену его щуплое сложение, мало пригодное для физической работы и столь не похожее на рослые фигуры старших сыновей, но эта страсть к чтению была ему отвратительна: сам он читать не умел.

Он окликнул Жюльена два или три раза без всякого успеха. Внимание юноши было целиком поглощено книгой, и это, пожалуй, гораздо больше, чем шум пилы, помешало ему услышать громовой голос отца. Тогда старик, несмотря на свои годы, проворно вскочил на бревно, лежавшее под пилой, а оттуда на поперечную балку, поддерживавшую кровлю. Мощный удар вышиб книгу из рук Жюльена, и она упала в ручей; второй такой же сильный удар обрушился Жюльену на голову — он потерял равновесие и полетел бы с высоты двенадцати — пятнадцати футов под самые рычаги машины, которые размололи бы его на куски, если бы отец не поймал его левой рукой на лету.

— Ах, дармоед, так вот ты и будешь читать свои окаянные книжонки вместо того, чтобы за пилой смотреть? Вечером можешь читать, когда пойдёшь к кюре небо коптить, — там и читай сколько влезет.

Оглушённый ударом и весь в крови, Жюльен всё-таки пошёл на указанное место около пилы. Слёзы навернулись у него на глаза — не столько от боли, сколько от огорчения из-за погибшей книжки, которую он страстно любил.

— Спускайся, скотина, мне надо с тобой потолковать.

Грохот машины опять помешал Жюльену расслышать отцовский приказ. А отец, уже стоявший внизу, не желая утруждать себя и снова карабкаться наверх, схватил длинную жердь, которой сшибал орехи, и ударил ею сына по плечу. Едва Жюльен соскочил наземь, как старик Сорель хлопнул его по спине и, грубо подталкивая, погнал к дому. «Бог знает, что он теперь со мной сделает», — думал юноша. И украдкой он горестно поглядел на ручей, куда упала его книга, — это была его самая любимая книга: «Мемориал Святой Елены»{22}.

Щёки у него пылали; он шёл, не поднимая глаз. Это был невысокий юноша лет восемнадцати{23} или девятнадцати, довольно хрупкий на вид, с неправильными, но тонкими чертами лица и точёным, с горбинкой носом. Большие чёрные глаза, которые в минуты спокойствия сверкали мыслью и огнём, сейчас горели самой лютой ненавистью. Тёмно-каштановые волосы росли так низко, что почти закрывали лоб, и от этого, когда он сердился, лицо казалось очень злым. Среди бесчисленных разновидностей человеческих лиц вряд ли можно найти ещё одно такое лицо, которое отличалось бы столь поразительным своеобразием. Стройный и гибкий стан юноши говорил скорее о ловкости, чем о силе. С самых ранних лет его необыкновенно задумчивый вид и чрезвычайная бледность наводили отца на мысль, что сын его не жилец на белом свете, а если и выживет, то будет только обузой для семьи. Все домашние презирали его, и он ненавидел своих братьев и отца; в воскресных играх на городской площади он неизменно оказывался в числе побитых.

Однако за последний год его красивое лицо стало привлекать сочувственное внимание кое-кого из юных девиц. Все относились к нему с презрением, как к слабому существу, и Жюльен привязался всем сердцем к старику полковому лекарю, который однажды осмелился высказать своё мнение господину мэру относительно платанов.

Этот отставной лекарь откупал иногда Жюльена у папаши Сореля на целый день и обучал его латыни и истории, то есть тому, что сам знал из истории, а это были итальянские походы 1796 года{24}. Умирая, он завещал мальчику свой крест Почётного легиона, остатки маленькой пенсии и тридцать — сорок томов книг, из коих самая драгоценная только что нырнула в городской ручей, изменивший своё русло благодаря связям г-на мэра.

Едва переступив порог дома, Жюльен почувствовал на своём плече могучую руку отца; он задрожал, ожидая, что на него вот-вот посыплются удары.

— Отвечай мне, да не смей врать! — закричал ему в самое ухо грубый крестьянский голос, и мощная рука повернула его кругом, как детская ручонка поворачивает оловянного солдатика. Большие, чёрные, полные слёз глаза Жюльена встретились с пронизывающими серыми глазами старого плотника, которые словно старались заглянуть ему в самую душу.

V. Сделка

Cunctando restituit rem.

Ennius[25]{26}

— Отвечай мне, проклятый книгочей, да не смей врать, хоть ты без этого и не можешь, откуда ты знаешь госпожу де Реналь? Когда это ты успел с ней разговориться?

— Я никогда с ней не разговаривал, — ответил Жюльен. — Если я когда и видел эту даму, так только в церкви.

— Так, значит, ты на неё глазел, дерзкая тварь?

— Никогда. Вы знаете, что в церкви я никого, кроме бога, не вижу, — добавил Жюльен, прикидываясь святошей в надежде на то, что это спасёт его от побоев.

— Нет, тут что-то да есть, — промолвил хитрый старик и на минуту умолк. — Но из тебя разве что выудишь, подлый ты ханжа? Ну, как бы там ни было, а я от тебя избавлюсь, и моей пиле это только на пользу пойдёт. Как-то уж ты сумел обойти господина кюре или кого там другого, что они тебе отхлопотали недурное местечко. Поди собери свой скарб, и я тебя отведу к господину де Реналю. Ты у него воспитателем будешь, при детях.

— А что я за это буду получать?

— Стол, одежду и триста франков жалованья.

— Я не хочу быть лакеем.

— Скотина! А кто тебе говорит про лакея? Да я-то что ж, хочу, что ли, чтоб у меня сын в лакеях был?

— А с кем я буду есть?

Этот вопрос озадачил старика Сореля: он почувствовал, что, если он будет продолжать разговор, это может довести до беды; он накинулся на Жюльена с бранью, попрекая его обжорством, и наконец оставил его и пошёл посоветоваться со старшими сыновьями.

Спустя некоторое время Жюльен увидел, как они стояли все вместе, опёршись на топоры, и держали семейный совет. Он долго смотрел на них, но, убедившись, что ему всё равно не догадаться, о чём идёт речь, обошёл лесопилку и пристроился по ту сторону пилы, чтобы его не захватили врасплох. Ему хотелось подумать на свободе об этой неожиданной новости, которая должна была перевернуть всю его судьбу, но он чувствовал себя сейчас не способным ни на какую рассудительность, воображение его то и дело уносилось к тому, что ожидало его в чудесном доме г-на де Реналя.

«Нет, лучше отказаться от всего этого, — говорил он себе, — чем допустить, чтобы меня посадили за один стол с прислугой. Отец, конечно, постарается принудить меня силой; нет, лучше умереть. У меня накоплено пятнадцать франков и восемь су; сбегу сегодня же ночью, и через два дня, коли идти напрямик, через горы, где ни одного жандарма и в помине нет, я попаду в Безансон; там запишусь в солдаты, а не то так и в Швейцарию сбегу. Но только тогда уж ничего впереди, никогда уж не добиться мне звания священника, которое открывает дорогу ко всему».

Этот страх оказаться за одним столом с прислугой вовсе не был свойствен натуре Жюльена. Чтобы пробить себе дорогу, он пошёл бы и не на такие испытания. Он почерпнул это отвращение непосредственно из «Исповеди» Руссо{27}. Это была единственная книга, при помощи которой его воображение рисовало ему свет. Собрание реляций великой армии и «Мемориал Святой Елены» — вот три книги, в которых заключался его коран. Он готов был на смерть пойти за эти три книжки. Никаким другим книгам он не верил. Со слов старого полкового лекаря он считал, что все остальные книги на свете — сплошное враньё, и написаны они пройдохами, которым хотелось выслужиться.

Одарённый пламенной душой, Жюльен обладал ещё изумительной памятью, которая нередко бывает и у дураков. Чтобы завоевать сердце старого аббата Шелана, от которого, как он ясно видел, зависело всё его будущее, он выучил наизусть по-латыни весь Новый завет{28}; он выучил таким же образом и книгу «О папе» де Местра{29}, одинаково не веря ни той, ни другой.

Словно по обоюдному согласию, Сорель и его сын не заговаривали больше друг с другом в течение этого дня. К вечеру Жюльен отправился к кюре на урок богословия; однако он решил не поступать опрометчиво и ничего не сказал ему о том необыкновенном предложении, которое сделали его отцу. «А вдруг это какая-нибудь ловушка? — говорил он себе. — Лучше сделать вид, что я просто забыл об этом».

На другой день рано утром г-н де Реналь послал за стариком Сорелем, и тот, заставив подождать себя часок-другой, наконец явился и, ещё не переступив порога, стал отвешивать поклоны и рассыпаться в извинениях. После долгих выспрашиваний обиняками Сорель убедился, что его сын будет обедать с хозяином и с хозяйкой, а в те дни, когда у них будут гости, — отдельно, в детской, с детьми. Видя, что господину мэру прямо-таки не терпится заполучить к себе его сына, изумлённый и преисполненный недоверия Сорель становился всё более и более придирчивым и, наконец, потребовал, чтобы ему показали комнату, где будет спать его сын. Это оказалась большая, очень прилично обставленная комната, и как раз при них туда уже перетаскивали кроватки троих детей.

Это обстоятельство словно что-то прояснило для старого крестьянина; он тотчас же с уверенностью потребовал, чтобы ему показали одежду, которую получит его сын. Г-н де Реналь открыл бюро и вынул сто франков.

— Вот деньги: пусть ваш сын сходит к господину Дюрану, суконщику, и закажет себе чёрную пару.

— А коли я его от вас заберу, — сказал крестьянин, вдруг позабыв все свои почтительные ужимки, — эта одежда ему останется?

— Конечно.

— Ну, так, — медленно протянул Сорель. — Теперь, значит, нам остаётся столковаться только об одном: сколько жалованья вы ему положите.

— То есть как? — воскликнул г-н де Реналь. — Мы же покончили с этим ещё вчера: я даю ему триста франков; думаю, что этого вполне достаточно, а может быть, даже и многовато.

— Вы так предлагали, я с этим не спорю, — ещё более медленно промолвил старик Сорель и вдруг с какой-то гениальной прозорливостью, которая может удивить только того, кто не знает наших франшконтейских крестьян, добавил, пристально глядя на г-на де Реналя: — В другом месте мы найдём и получше.

При этих словах лицо мэра перекосилось. Но он тотчас же овладел собой, и, наконец, после весьма мудрёного разговора, который занял добрых два часа и где ни одного слова не было сказано зря, крестьянская хитрость взяла верх над хитростью богача, который ведь не кормится ею. Все многочисленные пункты, которыми определялось новое существование Жюльена, были твёрдо установлены; жалованье его не только было повышено до четырёхсот франков в год, но его должны были уплачивать вперёд первого числа каждого месяца.

— Ладно. Я дам ему тридцать пять франков, — сказал г-н де Реналь.

— Для круглого счёта такой богатый и щедрый человек, как господин наш мэр, — угодливо подхватил старик, — уж не поскупится дать и тридцать шесть франков.

— Хорошо, — сказал г-н де Реналь, — но на этом и кончим.

Гнев, охвативший его, придал на сей раз его голосу нужную твёрдость. Сорель понял, что нажимать больше нельзя. И тут уже перешёл в наступление г-н де Реналь. Он ни в коем случае не соглашался отдать эти тридцать шесть франков за первый месяц старику Сорелю, которому очень хотелось получить их за сына. У г-на де Реналя между тем мелькнула мысль, что ведь ему придётся рассказать жене, какую роль он вынужден был играть в этой сделке.

— Верните мне мои сто франков, которые я вам дал, — сказал он с раздражением. — Господин Дюран мне кое-что должен. Я сам пойду с вашим сыном и возьму ему сукна на костюм.

После этого резкого выпада Сорель почёл благоразумным рассыпаться в заверениях почтительности; на это ушло добрых четверть часа. В конце концов, видя, что больше уж ему ничего не выжать, он, кланяясь, пошёл к выходу. Последний его поклон сопровождался словами:

— Я пришлю сына в замок.

Так горожане, опекаемые г-ном мэром, называли его дом, когда хотели угодить ему.

Вернувшись к себе на лесопилку, Сорель, как ни старался, не мог найти сына. Полный всяческих опасений и не зная, что из всего этого получится, Жюльен ночью ушёл из дому. Он решил спрятать в надёжное место свои книги и свой крест Почётного легиона. Он отнёс всё это к своему приятелю Фуке, молодому лесоторговцу, который жил высоко в горах, возвышавшихся над Верьером.

Едва только он появился: «Ах ты, проклятый лентяй! — заорал на него отец. — Хватит ли у тебя совести перед богом заплатить мне хоть за кормёжку, на которую я для тебя тратился столько лет? Забирай свои лохмотья и марш к господину мэру».

Жюльен, удивляясь, что его не поколотили, поторопился уйти. Но, едва скрывшись с глаз отца, он замедлил шаг. Он решил, что, если уж ему приходится разыгрывать из себя святошу, надо по дороге зайти в церковь.

Вас удивляет это словцо? Но прежде чем он дошёл до этого ужасного слова, душе юного крестьянина пришлось проделать немалый путь.

С самого раннего детства, после того как он однажды увидал драгун из шестого полка в длинных белых плащах{30}, с черногривыми касками на головах, — драгуны эти возвращались из Италии, и лошади их стояли у коновязи перед решётчатым окошком его отца, — Жюльен бредил военной службой. Потом, уже подростком, он слушал, замирая от восторга, рассказы старого полкового лекаря о битвах на мосту Лоди, Аркольском, под Риволи{31} и замечал пламенные взгляды, которые бросал старик на свой крест.

Но когда Жюльену было четырнадцать лет, в Верьере начали строить церковь, которую для такого маленького городишка можно было назвать великолепной. У неё были четыре мраморные колонны, которые поразили Жюльена; о них потом разнеслась слава по всему краю, ибо они-то и посеяли смертельную вражду между мировым судьёй и молодым священником, присланным из Безансона и считавшимся шпионом иезуитского общества. Мировой судья из-за этого чуть было не лишился места, так по крайней мере утверждали все. Ведь пришло же ему в голову завести ссору с этим священником, который каждые две недели отправлялся в Безансон, где он, говорят, имел дело с самим его высокопреосвященством, епископом.

Между тем мировой судья, человек многосемейный, вынес несколько приговоров, которые показались несправедливыми: все они были направлены против тех из жителей городка, кто почитывал «Конститюсьонель»{32}. Победа осталась за благомыслящими. Дело шло, в сущности, о грошовой сумме, что-то около трёх или пяти франков, но одним из тех, кому пришлось уплатить этот небольшой штраф, был гвоздарь, крёстный Жюльена. Вне себя от ярости этот человек поднял страшный крик: «Вишь, как оно всё перевернулось-то! И подумать только, что вот уже лет двадцать с лишним мирового судью все считали честным человеком!» А полковой лекарь, друг Жюльена, к этому времени уже умер.

Внезапно Жюльен перестал говорить о Наполеоне: он заявил, что собирается стать священником; на лесопилке его постоянно видели с латинской Библией в руках, которую ему дал кюре; он заучивал её наизусть. Добрый старик, изумлённый его успехами, проводил с ним целые вечера, наставляя его в богословии. Жюльен не позволял себе обнаруживать перед ним никаких иных чувств, кроме благочестия. Кто бы мог подумать, что это юное девическое личико, такое бледненькое и кроткое, таило непоколебимую решимость вытерпеть, если понадобится, любую пытку, лишь бы пробить себе дорогу!

Пробить дорогу для Жюльена прежде всего означало вырваться из Верьера; родину свою он ненавидел. Всё, что он видел здесь, леденило его воображение.

С самого раннего детства с ним не раз случалось, что его вдруг мгновенно охватывало страстное воодушевление. Он погружался в восторженные мечты о том, как его будут представлять парижским красавицам, как он сумеет привлечь их внимание каким-нибудь необычайным поступком. Почему одной из них не полюбить его? Ведь Бонапарта, когда он был ещё беден, полюбила же блестящая госпожа де Богарне{33}! В продолжение многих лет не было, кажется, в жизни Жюльена ни одного часа, когда бы он не повторял себе, что Бонапарт, безвестный и бедный поручик, сделался владыкой мира с помощью своей шпаги. Эта мысль утешала его в его несчастьях, которые ему казались ужасными, и удваивала его радость, когда ему случалось чему-нибудь радоваться.

Постройка церкви и приговоры мирового судьи внезапно открыли ему глаза; ему пришла в голову одна мысль, с которой он носился как одержимый в течение нескольких недель, и, наконец, она завладела им целиком с той непреодолимой силой, какую обретает над пламенной душой первая мысль, которая кажется ей её собственным открытием.

«Когда Бонапарт заставил говорить о себе, Франция трепетала в страхе перед иноплеменным нашествием; военная доблесть в то время была необходима, и она была в моде. А теперь священник в сорок лет получает жалованья сто тысяч франков, то есть ровно в три раза больше, чем самые знаменитые генералы Наполеона. Им нужны люди, которые помогали бы им в их работе. Вот, скажем, наш мировой судья: такая светлая голова, такой честный был до сих пор старик, и от страха, что он может навлечь на себя неудовольствие молодого тридцатилетнего викария, он покрывает себя бесчестием! Надо стать попом».

Однажды, в разгаре этого своего новообретённого благочестия, когда он уже два года изучал богословие, Жюльен вдруг выдал себя внезапной вспышкой того огня, который пожирал его душу. Это случилось у г-на Шелана; на одном обеде, в кругу священников, которым добряк кюре представил его как истинное чудо премудрости, он вдруг с жаром стал превозносить Наполеона. Чтобы наказать себя, он привязал к груди правую руку, притворившись, будто вывихнул её, поворачивая еловое бревно, и носил её привязанной в этом неудобном положении ровно два месяца. После этой кары, которую он сам себе изобрёл, он простил себя. Вот каков был этот девятнадцатилетний юноша, такой хрупкий на вид, что ему от силы можно было дать семнадцать, который теперь с маленьким узелком под мышкой входил под своды великолепной верьерской церкви.

Там было темно и пусто. По случаю минувшего праздника все окна были занавешены тёмно-красной материей, благодаря чему солнечные лучи приобретали какой-то ослепительный оттенок, величественный и в то же время благолепный. Жюльена охватил трепет. Он был один в церкви. Он уселся на скамью, которая показалась ему самой красивой: на ней был герб г-на де Реналя.

На скамеечке для коленопреклонений Жюльен заметил обрывок печатной бумаги, который словно был нарочно положен так, чтобы его прочли. Жюльен поднёс его к глазам и увидал:

«Подробности казни и последних минут жизни Луи Жанреля, казнённого в Безансоне сего...»

Бумажка была разорвана. На другой стороне уцелели только два первых слова одной строчки, а именно: «Первый шаг...»

— Кто же положил сюда эту бумажку? — сказал Жюльен. — Ах, несчастный! — добавил он со вздохом. — А фамилия его кончается так же, как и моя... — И он скомкал бумажку.

Когда Жюльен выходил, ему показалось, что на земле около кропильницы кровь — это была разбрызганная святая вода, которую отсвет красных занавесей делал похожей на кровь.

Наконец, Жюльену стало стыдно своего тайного страха.

«Неужели я такой трус? — сказал он себе. — К оружию!»

Этот призыв, так часто повторявшийся в рассказах старого лекаря, казался Жюльену героическим. Он повернулся и быстро зашагал к дому г-на де Реналя.

Однако, несмотря на всю свою великолепную решимость, едва только он увидал в двадцати шагах перед собой этот дом, как его охватила непобедимая робость. Чугунная решётчатая калитка была открыта; она показалась ему верхом великолепия. Надо было войти в неё.

Но не только у Жюльена сжималось сердце оттого, что он вступал в этот дом. Г-жа де Реналь при её чрезвычайной застенчивости была совершенно подавлена мыслью о том, что какой-то чужой человек, в силу своих обязанностей, всегда будет теперь стоять между нею и детьми. Она привыкла к тому, что её сыновья спят около неё, в её комнате. Утром она пролила немало слёз, когда у неё на глазах перетаскивали их маленькие кроватки в комнату, которая была предназначена для гувернёра. Тщетно упрашивала она мужа, чтобы он разрешил перенести обратно к ней хотя бы только кроватку самого младшего, Станислава-Ксавье.

Свойственная женщинам острота чувств у г-жи де Реналь доходила до крайности. Она уже рисовала себе отвратительного, грубого, взлохмаченного субъекта, которому разрешается орать на её детей только потому, что он знает латынь. И за этот варварский язык он ещё будет пороть её сыновей.

VI. Неприятность

Non so piú cosa son cosa faccio.

Mozart, «Figaro»[34]

Госпожа де Реналь с живостью и грацией, которые были так свойственны ей, когда она не опасалась, что на неё кто-то смотрит, выходила из гостиной через стеклянную дверь в сад, и в эту минуту взгляд её упал на стоявшего у подъезда молодого крестьянского паренька, совсем ещё мальчика, с очень бледным и заплаканным лицом. Он был в чистой белой рубахе и держал под мышкой очень опрятную курточку из лилового ратина{35}.

Лицо у этого юноши было такое белое, а глаза такие кроткие, что слегка романтическому воображению г-жи де Реналь представилось сперва, что это, быть может, молоденькая переодетая девушка, которая пришла просить о чём-нибудь господина мэра. Ей стало жалко бедняжку, которая стояла у подъезда и, по-видимому, не решалась протянуть руку к звонку. Г-жа де Реналь направилась к ней, забыв на минуту о том огорчении, которое причиняла ей мысль о гувернёре. Жюльен стоял лицом к входной двери и не видел, как она подошла. Он вздрогнул, услыхав над самым своим ухом ласковый голос:

— Что вы хотите, дитя моё?

Жюльен быстро обернулся и, потрясённый этим полным участия взглядом, забыл на миг о своём смущении; он смотрел на неё, изумлённый её красотой, и вдруг забыл всё на свете, забыл даже, зачем он пришёл сюда. Г-жа де Реналь повторила свой вопрос.

— Я пришёл сюда потому, что я должен здесь быть воспитателем, сударыня, — наконец вымолвил он, весь вспыхнув от стыда за свои слёзы и стараясь незаметно вытереть их.

Госпожа де Реналь от удивления не могла выговорить ни слова; они стояли совсем рядом и глядели друг на друга. Жюльену ещё никогда в жизни не приходилось видеть такого нарядного существа, а ещё удивительнее было то, что эта женщина с белоснежным лицом говорила с ним таким ласковым голосом. Г-жа де Реналь смотрела на крупные слёзы, катившиеся по этим сначала ужасно бледным, а теперь вдруг ярко зардевшимся щекам крестьянского мальчика. И вдруг она расхохоталась безудержно и весело, совсем как девчонка. Она покатывалась со смеху над самой собой и просто опомниться не могла от счастья. Как! Так вот он каков, этот гувернёр! А она-то представляла себе грязного неряху-попа, который будет орать на её детей и сечь их розгами.

— Как, сударь, — промолвила она наконец, — вы знаете латынь?

Это обращение «сударь» так удивило Жюльена, что он даже на минуту опешил.

— Да, сударыня, — робко ответил он.

Госпожа де Реналь была в таком восторге, что решилась сказать Жюльену:

— А вы не будете очень бранить моих мальчиков?

— Я? Бранить? — переспросил удивлённый Жюльен. — А почему?

— Нет, право же, сударь, — добавила она после маленькой паузы, и в голосе её звучало всё больше и больше волнения, — вы будете добры к ним, вы мне это обещаете?

Услышать ещё раз, что его совершенно всерьёз величает «сударь» такая нарядная дама, — это поистине превосходило все ожидания Жюльена: какие бы воздушные замки он ни строил себе в детстве, он всегда был уверен, что ни одна знатная дама не удостоит его разговором, пока на нём не будет красоваться роскошный военный мундир. А г-жа де Реналь, со своей стороны, была введена в полнейшее заблуждение нежным цветом лица, большими чёрными глазами Жюльена и его красивыми кудрями, которые на этот раз вились ещё больше обычного, потому что он по дороге, чтобы освежиться, окунул голову в бассейн городского фонтана. И вдруг, к её неописуемой радости, это воплощение девической застенчивости и оказалось тем страшным гувернёром, которого она, содрогаясь за своих детей, рисовала себе грубым чудовищем! Для такой безмятежной души, какою была г-жа де Реналь, столь внезапный переход от того, чего она так боялась, к тому, что она теперь увидела, был целым событием. Наконец она пришла в себя. Она с удивлением обнаружила, что стоит у подъезда своего дома с этим молодым человеком в простой рубахе, и совсем рядом с ним.

— Идёмте, сударь, — сказала она несколько смущённым тоном.

Ещё ни разу в жизни г-же де Реналь не случалось испытывать такого сильного волнения, вызванного столь исключительно приятным чувством, никогда ещё не бывало с ней, чтобы мучительное беспокойство и страхи сменялись вдруг такой чудесной явью. Значит, её хорошенькие мальчики, которых она так лелеяла, не попадут в руки грязного, сварливого попа! Когда она вошла в переднюю, она обернулась к Жюльену, который робко шагал позади. На лице его при виде такого роскошного дома изобразилось глубокое изумление, и от этого он показался ещё милее г-же де Реналь. Она просто глазам своим не верила, почему-то она всегда представляла себе гувернёра не иначе как в чёрном костюме.

— Но неужели это правда, сударь? — промолвила она снова, останавливаясь и замирая от страха. (А что, если это вдруг окажется ошибкой, — а она-то так радовалась, поверив этому!) — Вы в самом деле знаете латынь?

Эти слова задели гордость Жюльена и вывели его из того сладостного забытья, в котором он пребывал вот уже целые четверть часа.

— Да, сударыня, — ответил он, стараясь принять как можно более холодный вид. — Я знаю латынь не хуже, чем господин кюре, а иногда он по своей доброте даже говорит, что я знаю лучше его.

Госпоже де Реналь показалось теперь, что у Жюльена очень злое лицо, — он стоял в двух шагах от неё. Она подошла к нему и сказала вполголоса:

— Правда, ведь вы не станете в первые же дни сечь моих детей, даже если они и не будут знать уроков?

Ласковый, почти умоляющий тон этой прекрасной дамы так подействовал на Жюльена, что все его намерения поддержать свою репутацию латиниста мигом улетучились. Лицо г-жи де Реналь было так близко, у самого его лица, он вдыхал аромат летнего женского платья, а это было нечто столь необычайное для бедного крестьянина, что Жюльен покраснел до корней волос и пролепетал едва слышным голосом:

— Не бойтесь ничего, сударыня, я во всём буду вас слушаться.

И вот только тут, в ту минуту, когда весь её страх за детей окончательно рассеялся, г-жа де Реналь с изумлением заметила, что Жюльен необыкновенно красив. Его тонкие, почти женственные черты, его смущённый вид не казались смешными этой женщине, которая и сама отличалась крайней застенчивостью; напротив, мужественный вид, который обычно считают необходимым качеством мужской красоты, только испугал бы её.

— Сколько вам лет, сударь? — спросила она Жюльена.

— Скоро будет девятнадцать.

— Моему старшему одиннадцать, — продолжала г-жа де Реналь, теперь уже совершенно успокоившись. — Он вам почти товарищ будет, вы его всегда сможете уговорить. Раз как-то отец вздумал прибить его — ребёнок потом был болен целую неделю, а отец его только чуть-чуть ударил.

«А я? — подумал Жюльен. — Какая разница! Вчера ещё отец отколотил меня. Какие они счастливые, эти богачи!»

Госпожа де Реналь уже старалась угадать малейшие оттенки того, что происходило в душе юного гувернёра, и это мелькнувшее на его лице выражение грусти она сочла за робость. Ей захотелось подбодрить его.

— Как вас зовут, сударь? — спросила она таким подкупающим тоном и с такой приветливостью, что Жюльен весь невольно проникся её очарованием, даже не отдавая себе в этом отчёта.

— Меня зовут Жюльен Сорель, сударыня; мне страшно потому, что я первый раз в жизни вступаю в чужой дом; я нуждаюсь в вашем покровительстве и ещё, чтобы вы прощали мне очень многое на первых порах. Я никогда не ходил в школу, я был слишком беден для этого; и я ни с кем никогда не говорил, исключая моего родственника, полкового лекаря, кавалера ордена Почётного легиона, и нашего кюре, господина Шелана. Он скажет вам всю правду обо мне. Мои братья вечно колотили меня; не верьте им, если они будут вам на меня наговаривать; простите меня, если я в чём ошибусь; никакого дурного умысла у меня быть не может.

Жюльен мало-помалу преодолевал своё смущение, произнося эту длинную речь; он, не отрываясь, смотрел на г-жу де Реналь. Таково действие истинного обаяния, когда оно является природным даром, а в особенности когда существо, обладающее этим даром, не подозревает о нём. Жюльен, считавший себя знатоком по части женской красоты, готов был поклясться сейчас, что ей никак не больше двадцати лет. И вдруг ему пришла в голову дерзкая мысль — поцеловать у неё руку. Он тут же испугался этой мысли, но в следующее же мгновение сказал себе: «Это будет трусость с моей стороны, если я не совершу того, что может принести мне пользу и сбить немножко презрительное высокомерие, с каким, должно быть, относится эта прекрасная дама к бедному мастеровому, только что оставившему пилу». Быть может, Жюльен расхрабрился ещё и потому, что ему пришло на память выражение «хорошенький мальчик», которое он вот уже полгода слышал по воскресеньям от молодых девиц. Между тем, пока он боролся так сам с собой, г-жа де Реналь старалась объяснить ему в нескольких словах, каким образом ему следует держать себя на первых порах с детьми. Усилие, к которому принуждал себя Жюльен, заставило его опять сильно побледнеть; он сказал каким-то неестественным тоном:

— Сударыня, я никогда не буду бить ваших детей, клянусь вам перед богом.

И, произнося эти слова, он осмелился взять руку г-жи де Реналь и поднёс её к губам. Её очень удивил этот жест, и только потом уж, подумав, она возмутилась. Было очень жарко, и её обнажённая рука, прикрытая только шалью, открылась чуть ли не до плеча, когда Жюльен поднёс её к своим губам. Через несколько секунд г-жа де Реналь уже стала упрекать себя за то, что не возмутилась сразу.

Господин де Реналь, услышав голоса в передней, вышел из своего кабинета и обратился к Жюльену с тем величественным и отеческим видом, с каким он совершал бракосочетания в мэрии.

— Мне необходимо поговорить с вами, прежде чем вас увидят дети, — сказал он.

Он провёл Жюльена в комнату и удержал жену, которая хотела оставить их вдвоём. Затворив дверь, г-н де Реналь важно уселся.

— Господин кюре говорил мне, что вы добропорядочный юноша. Вас здесь все будут уважать, и если я буду вами доволен, я помогу вам в будущем прилично устроиться. Желательно, чтобы вы отныне не виделись больше ни с вашими родными, ни с друзьями, ибо их манеры не подходят для моих детей. Вот вам тридцать шесть франков за первый месяц, но вы мне дадите слово, что из этих денег ваш отец не получит ни одного су.

Господин де Реналь не мог простить старику, что тот сумел перехитрить его в этом деле.

— Теперь, сударь, — я уже всем приказал называть вас «сударь», и вы сами увидите, какое это преимущество — попасть в дом к порядочным людям, — так вот, теперь, сударь, неудобно, чтобы дети увидели вас в куртке. Кто-нибудь из прислуги видел его? — спросил г-н де Реналь, обращаясь к жене.

— Нет, мой друг, — отвечала она с видом глубокой задумчивости.

— Тем лучше. Наденьте-ка вот это, — сказал он удивлённому юноше, протягивая ему собственный сюртук. — Мы сейчас пойдём с вами к суконщику, господину Дюрану.

Часа через полтора г-н де Реналь вернулся с новым гувернёром, одетым в чёрное с ног до головы, и увидал, что жена его всё ещё сидит на прежнем месте. У неё стало спокойнее на душе при виде Жюльена; глядя на него, она переставала его бояться. А Жюльен уже и не думал о ней; несмотря на всё его недоверие к жизни и к людям, душа его в эту минуту была, в сущности, совсем как у ребёнка: ему казалось, что прошли уже годы с той минуты, когда он, всего три часа тому назад, сидел, дрожа от страха, в церкви. Вдруг он заметил холодное выражение лица г-жи де Реналь и понял, что она сердится за то, что он осмелился поцеловать её руку. Но гордость, которая поднималась в нём оттого, что он чувствовал на себе новый и совершенно непривычный для него костюм, до такой степени лишала его всякого самообладания, а вместе с тем ему так хотелось скрыть свою радость, что все его движения отличались какой-то почти исступлённой, судорожной порывистостью. Г-жа де Реналь следила за ним изумлённым взором.

— Побольше солидности, сударь, — сказал ему г-н де Реналь, — если вы желаете пользоваться уважением моих детей и прислуги.

— Сударь, — отвечал Жюльен, — меня стесняет эта новая одежда: я бедный крестьянин и никогда ничего не носил, кроме куртки. Я хотел бы, с вашего разрешения, удалиться в свою комнату, чтобы побыть одному.

— Ну, как ты находишь это новое приобретение? — спросил г-н де Реналь свою супругу.

Повинуясь какому-то почти невольному побуждению, в котором она, конечно, и сама не отдавала себе отчёта, г-жа де Реналь скрыла правду от мужа.

— Я не в таком уж восторге от этого деревенского мальчугана и боюсь, как бы все эти ваши любезности не сделали из него нахала: тогда не пройдёт и месяца, как вам придётся прогнать его.

— Ну, что ж, и прогоним. Это обойдётся мне в какую-нибудь сотню франков, а в Верьере меж тем привыкнут, что у детей господина де Реналя есть гувернёр. А этого нельзя добиться, если оставить его в куртке мастерового. Ну, а если прогоним, ясное дело, та чёрная пара, отрез на которую я взял сейчас у суконщика, останется у меня. Отдам ему только вот эту, что в мастерской нашлась: я его сразу в неё и обрядил.

Жюльен пробыл с час у себя в комнате, но для г-жи де Реналь этот час пролетел, как мгновение; как только детям сообщили, что у них теперь будет гувернёр, они засыпали мать вопросами. Наконец появился Жюльен. Это был другой человек: мало сказать, что он держался солидно, — нет, это была сама воплощённая солидность. Его представили детям, и он обратился к ним таким тоном, что даже сам г-н де Реналь, и тот удивился.

— Я здесь для того, господа, — сказал он им, заканчивая свою речь, — чтобы обучать вас латыни. Вы знаете, что значит отвечать урок. Вот перед вами Священное писание. — И он показал им маленький томик, в 32-ю долю листа, в чёрном переплёте. — Здесь рассказывается жизнь господа нашего Иисуса Христа, эта святая книга называется Новым заветом. Я буду постоянно спрашивать вас по этой книге ваши уроки, а теперь спросите меня вы, чтобы я вам ответил свой урок.

Старший из детей, Адольф, взял книгу.

— Откройте её наугад, — продолжал Жюльен, — и скажите мне первое слово любого стиха. Я буду вам отвечать наизусть эту святую книгу, которая всем нам должна служить примером в жизни, и не остановлюсь, пока вы сами не остановите меня.

Адольф открыл книгу и прочёл одно слово, и Жюльен стал без запинки читать на память всю страницу, и с такой лёгкостью, как если бы он говорил на родном языке. Г-н де Реналь с торжеством поглядывал на жену. Дети, видя удивление родителей, смотрели на Жюльена широко раскрытыми глазами. К дверям гостиной подошёл лакей; Жюльен продолжал говорить по-латыни. Лакей сначала остановился как вкопанный, постоял минутку и исчез.

Затем в дверях появились горничная и кухарка; Адольф уже успел открыть книгу в восьми местах, и Жюльен читал наизусть всё с такой же лёгкостью.

— Ах, боже ты мой! Что за красавчик-попик! Да какой молоденький! — невольно воскликнула кухарка, добрая и чрезвычайно набожная девушка.

Самолюбие г-на де Реналя было несколько встревожено: уж не собираясь проэкзаменовать своего нового гувернёра, он силился отыскать в памяти хотя бы несколько латинских слов; наконец, ему удалось припомнить один стих из Горация. Но Жюльен ничего не знал по-латыни, кроме своей Библии. И он ответил, нахмурив брови:

— Священное звание, к которому я себя готовлю, воспрещает мне читать такого нечестивого поэта.

Господин де Реналь процитировал ещё немало стихов, якобы принадлежащих Горацию, и начал объяснять детям, кто такой был этот Гораций, но мальчики, разинув рты от восхищения, не обращали ни малейшего внимания на то, что им говорил отец. Они смотрели на Жюльена.

Видя, что слуги продолжают стоять в дверях, Жюльен решил, что следует ещё продолжить испытание.

— Ну, а теперь, — обратился он к самому младшему, — надо, чтобы Станислав-Ксавье тоже предложил мне какой-нибудь стих из Священного писания.

Маленький Станислав, просияв от гордости, прочёл с грехом пополам первое слово какого-то стиха, и Жюльен прочитал на память всю страницу. Словно нарочно для того, чтобы дать г-ну де Реналю насладиться своим торжеством, в то время как Жюльен читал эту страницу, вошли г-н Вально, владелец превосходных нормандских лошадей, и за ним г-н Шарко де Можирон, помощник префекта округа. Эта сцена утвердила за Жюльеном титул «сударь», — отныне даже слуги не дерзали оспаривать его право на это.

Вечером весь Верьер сбежался к мэру, чтобы посмотреть на это чудо. Жюльен отвечал всем с мрачным видом, который вынуждал собеседников держаться на расстоянии. Слава о нём так быстро распространилась по всему городу, что не прошло и нескольких дней, как г-н де Реналь, опасаясь, как бы его кто-нибудь не переманил, предложил ему подписать с ним обязательство на два года.

— Нет, сударь, — холодно отвечал Жюльен. — Если вам вздумается прогнать меня, я вынужден буду уйти. Обязательство, которое связывает только меня, а вас ни к чему не обязывает, — это неравная сделка. Я отказываюсь.

Жюльен сумел так хорошо себя поставить, что не прошло и месяца с тех пор, как он появился в доме, как уже сам г-н де Реналь стал относиться к нему с уважением. Кюре не поддерживал никаких отношений с господами де Реналем и Вально, и никто уж не мог выдать им давнюю страсть Жюльена к Наполеону; сам же он говорил о нём не иначе как с омерзением.

VII. Избирательное сродство{36}

Они не способны тронуть сердце, не причинив ему боль.

Современный автор

Дети обожали его; он не питал к ним никакой любви; мысли его были далеко от них. Что бы ни проделывали малыши, он никогда не терял терпения. Холодный, справедливый, бесстрастный, но тем не менее любимый, — ибо его появление всё же как-то рассеяло скуку в доме — он был хорошим воспитателем. Сам же он испытывал лишь ненависть и отвращение к этому высшему свету, куда он был допущен, — правда, допущен только к самому краешку стола, чем, быть может, и объяснялись его ненависть и отвращение. Иногда во время какого-нибудь званого обеда он едва сдерживал свою ненависть ко всему, что его окружало. Как-то раз в праздник св. Людовика{37}, слушая за столом разглагольствования г-на Вально, Жюльен чуть было не выдал себя: он убежал в сад под предлогом, что ему надо взглянуть на детей.

«Какое восхваление честности! — мысленно восклицал он. — Можно подумать, что это единственная добродетель в мире, а в то же время какое низкопоклонство, какое пресмыкательство перед человеком, который уж наверняка удвоил и утроил своё состояние с тех пор, как распоряжается имуществом бедняков. Готов биться об заклад, что он наживается даже на тех средствах, которые отпускает казна на этих несчастных подкидышей, чья бедность поистине должна быть священной и неприкосновенной. Ах, чудовища! Чудовища! Ведь и сам-то я, да, я тоже вроде подкидыша: все меня ненавидят — отец, братья, вся семья».

Незадолго до этого праздника св. Людовика Жюльен, повторяя на память молитвы, прогуливался в небольшой роще, расположенной над Аллеей Верности и называвшейся Бельведер, как вдруг на одной глухой тропинке увидел издали своих братьев; ему не удалось избежать встречи с ними. Его прекрасный чёрный костюм, весь его чрезвычайно благопристойный вид и то совершенно искреннее презрение, с каким он относился к ним, вызвали такую злобную ненависть у этих грубых мастеровых, что они набросились на него с кулаками и избили так, что он остался лежать без памяти, весь в крови. Г-жа де Реналь, прогуливаясь в обществе г-на Вально и помощника префекта, случайно зашла в эту рощу и, увидев Жюльена распростёртым на земле, решила, что он убит. Она пришла в такое смятение, что у г-на Вально шевельнулось чувство ревности.

Но это была преждевременная тревога с его стороны. Жюльен считал г-жу де Реналь красавицей, но ненавидел её за её красоту: ведь это было препятствие на его пути к преуспеянию, и он чуть было не споткнулся о него. Он всячески избегал разговаривать с нею, чтобы у неё скорее изгладился из памяти тот восторженный порыв, который толкнул его в первый день поцеловать у неё руку.

Элиза, горничная г-жи де Реналь, не замедлила влюбиться в юного гувернёра: она постоянно говорила о нём со своей госпожой. Любовь Элизы навлекла на Жюльена ненависть одного из лакеев. Как-то однажды он услышал, как этот человек упрекал Элизу: «Вы и говорить-то со мной больше не желаете с тех пор, как этот поганый гувернёр появился у нас в доме». Жюльен отнюдь не заслуживал подобного эпитета; но, будучи красивым юношей, он инстинктивно удвоил заботы о своей наружности. Ненависть г-на Вально тоже удвоилась. Он громогласно заявил, что юному аббату не подобает такое кокетство. Жюльен в своём чёрном долгополом сюртуке был похож на монаха, разве что сутаны не хватало.

Госпожа де Реналь заметила, что Жюльен частенько разговаривает с Элизой, и дозналась, что причиной тому является крайняя скудость его гардероба. У него было так мало белья, что ему приходилось то и дело отдавать его в стирку, — за этими-то маленькими одолжениями он и обращался к Элизе. Эта крайняя бедность, о которой она и не подозревала, растрогала г-жу де Реналь; ей захотелось сделать ему подарок, но она не решалась, и этот внутренний разлад был первым тяжёлым чувством, которое причинил ей Жюльен. До сих пор имя Жюльена и ощущение чистой духовной радости сливались для неё воедино. Мучаясь мыслью о бедности Жюльена, г-жа де Реналь однажды сказала мужу, что следовало бы сделать Жюльену подарок, купить ему бельё.

— Что за глупости! — отвечал он. — С какой стати делать подарки человеку, которым мы довольны и который нам отлично служит? Вот если бы мы заметили, что он отлынивает от своих обязанностей, тогда бы следовало поощрить его к усердию.

Госпоже де Реналь показался унизительным такой взгляд на вещи; однако до появления Жюльена она бы даже не заметила этого. Теперь, всякий раз, едва только взгляд её падал на безукоризненно опрятный, хоть и весьма непритязательный костюм юного аббата, у неё невольно мелькала мысль: «Бедный мальчик, да как же это он ухитряется?..»

И постепенно всё то, чего недоставало Жюльену, стало вызывать у неё только жалость к нему и отнюдь не коробило её.

Госпожа де Реналь принадлежала к числу тех провинциалок, которые на первых порах знакомства легко могут показаться глупенькими. У неё не было никакого житейского опыта, и она совсем не старалась блеснуть в разговоре. Одарённая тонкой и гордой душой, она в своём безотчётном стремлении к счастью, свойственном всякому живому существу, в большинстве случаев просто не замечала того, что делали эти грубые люди, которыми её окружила судьба.

Будь у неё хоть какое-нибудь образование, она, несомненно, выделялась бы и своими природными способностями, и живостью ума, но в качестве богатой наследницы она воспитывалась у монахинь, пламенно приверженных «Святому сердцу Иисусову»{38} и воодушевлённых кипучей ненавистью ко всем тем французам, которые считались врагами иезуитов. У г-жи де Реналь оказалось достаточно здравого смысла, чтобы очень скоро забыть весь тот вздор, которому её учили в монастыре, но она ничего не обрела взамен и так и жила в полном невежестве. Лесть, которую ей с юных лет расточали как богатой наследнице, и несомненная склонность к пламенному благочестию способствовали тому, что она стала замыкаться в себе. На вид она была необыкновенно уступчива и, казалось, совершенно отреклась от своей воли, и верьерские мужья не упускали случая ставить это в пример своим жёнам, что составляло предмет гордости г-на де Реналя; на самом же деле её обычное душевное состояние было следствием глубочайшего высокомерия. Какая-нибудь принцесса, которую вспоминают как пример гордыни, и та проявляла несравненно больше внимания к тому, что делали окружающие её придворные, чем проявляла эта такая кроткая и скромная с виду женщина ко всему, что бы ни сделал или ни сказал её супруг. До появления Жюльена единственное, на что она, в сущности, обращала внимание, были её дети. Их маленькие недомогания, их огорчения, их крохотные радости поглощали всю способность чувствовать у этой души. За всю свою жизнь г-жа де Реналь пылала любовью только к господу богу, когда воспитывалась в монастыре Сердца Иисусова в Безансоне.

Хоть она и не снисходила до того, чтобы кому-нибудь говорить об этом, но достаточно было хотя бы лёгкого озноба или жара у одного из её сыновей, чтобы она сразу же пришла в такое состояние, как если бы ребёнок уже погиб. Грубый смех, пожимание плечами да какая-нибудь избитая фраза по поводу женской блажи — вот всё, что она получала в ответ, когда в первые годы своего замужества в порыве откровенности пыталась поделиться своими чувствами с мужем. От такого рода шуточек, в особенности когда речь шла о болезни детей, у г-жи де Реналь сердце переворачивалось в груди. Вот что она обрела взамен угодливой и медоточивой лести иезуитского монастыря, где протекала её юность. Горе воспитало её. Гордость не позволяла ей признаться в этих огорчениях даже своей лучшей подруге, г-же Дервиль, и она пребывала в уверенности, что все мужчины таковы, как её муж, как г-н Вально и помощник префекта Шарко де Можирон. Грубость и самое тупое равнодушие ко всему, что не имеет отношения к наживе, к чинам или крестам, слепая ненависть ко всякому неугодному им суждению — всё это казалось ей столь же естественным у представителей сильного пола, как то, что они ходят в сапогах и фетровой шляпе.

Но даже после стольких лет г-жа де Реналь всё-таки не могла привыкнуть к этим толстосумам, среди которых ей приходилось жить.

Это-то и было причиной успеха юного крестьянина Жюльена. В симпатии к этой благородной и гордой душе она познала какую-то живую радость, сиявшую прелестью новизны.

Госпожа де Реналь очень скоро простила ему и его незнание самых простых вещей, которое скорей даже умиляло её, и грубость манер, которую ей удавалось понемногу сглаживать. Она находила, что его стоило послушать, даже когда он говорил о чём-нибудь обыкновенном, ну хотя бы когда он рассказывал о несчастной собаке, которая, перебегая улицу, попала под быстро катившуюся крестьянскую телегу. Зрелище такого несчастья вызвало бы грубый хохот у её супруга, а тут она видела, как страдальчески сдвигаются тонкие, чёрные и так красиво изогнутые брови Жюльена. Мало-помалу ей стало казаться, что великодушие, душевное благородство, человечность — всё это присуще только одному этому молоденькому аббату. И всё то сочувствие и даже восхищение, которые пробуждаются в благородной душе этими высокими добродетелями, она теперь питала только к нему одному.

В Париже отношения Жюльена с г-жой де Реналь не замедлили бы разрешиться очень просто, но ведь в Париже любовь — это дитя романов. Юный гувернёр и его робкая госпожа, прочитав три-четыре романа или послушав песенки в театре Жимназ{39}, не преминули бы выяснить свои взаимоотношения. Романы научили бы их, каковы должны быть их роли, показали бы им примеры, коим надлежит подражать, и рано или поздно, возможно, даже без всякой радости, может быть, даже нехотя, но имея перед собой такой пример, Жюльен из тщеславия невольно последовал бы ему.

В каком-нибудь маленьком городке в Авейроне или в Пиренеях любая случайность могла бы ускорить развязку — таково действие знойного климата. А под нашим более сумрачным небом юноша-бедняк становится честолюбцем только потому, что его возвышенная натура заставляет его стремиться к таким радостям, которые стоят денег; он видит изо дня в день тридцатилетнюю женщину, искренне целомудренную, поглощённую заботами о детях и отнюдь не склонную искать в романах образцы для своего поведения. Всё идёт потихоньку, всё в провинции совершается мало-помалу и более естественно.

Нередко, задумываясь о бедности юного гувернёра, г-жа де Реналь способна была растрогаться до слёз. И вот как-то раз Жюльен застал её, когда она плакала.

— Ах, сударыня, уж не приключилось ли с вами какой беды?

— Нет, мой друг, — отвечала она ему. — Позовите детей и пойдёмте гулять.

Она взяла его под руку и опёрлась на него, что показалось Жюльену очень странным. Это было впервые, что она назвала его «мой друг».

К концу прогулки Жюльен заметил, что она то и дело краснеет. Она замедлила шаг.

— Вам, наверно, рассказывали, — заговорила она, не глядя на него, — что я единственная наследница моей тётки, которая очень богата и живёт в Безансоне. Она постоянно посылает мне всякие подарки... А сыновья мои делают такие успехи... просто удивительные. Так вот я хотела попросить вас принять от меня маленький подарок в знак моей благодарности. Это просто так, сущие пустяки, всего несколько луидоров вам на бельё. Только вот... — добавила она, покраснев ещё больше, и замолчала.

— Только что, сударыня? — спросил Жюльен.

— Не стоит, — прошептала она, опуская голову, — не стоит говорить об этом моему мужу.

— Я человек маленький, сударыня, но я не лакей, — отвечал Жюльен, гневно сверкая глазами, и, остановившись, выпрямился во весь рост. — Вы, конечно, не соизволили об этом подумать. Я бы считал себя ниже всякого лакея, если бы позволил себе скрыть от господина де Реналя что бы то ни было относительно моих денег.

Госпожа де Реналь чувствовала себя уничтоженной.

— Господин мэр, — продолжал Жюльен, — вот уже пять раз, с тех пор как я здесь живу, выдавал мне по тридцать шесть франков. Я хоть сейчас могу показать мою расходную книжку господину де Реналю, да хоть кому угодно, даже господину Вально, который меня терпеть не может.

После этой отповеди г-жа де Реналь шла рядом с ним бледная, взволнованная, и до самого конца прогулки ни тому, ни другому не удалось придумать какого-нибудь предлога, чтобы возобновить разговор.

Теперь уже полюбить г-жу де Реналь для гордого сердца Жюльена стало чем-то совершенно немыслимым; а она, она прониклась к нему уважением; она восхищалась им: как он её отчитал! Как бы стараясь загладить обиду, которую она ему невольно нанесла, она теперь разрешила себе окружать его самыми нежными заботами. И новизна этих забот доставляла радость г-же де Реналь в течение целой недели. В конце концов ей удалось несколько смягчить гнев Жюльена, но ему и в голову не приходило заподозрить в этом что-либо похожее на личную симпатию.

«Вот они каковы, — говорил он себе, — эти богачи: втопчут тебя в грязь, а потом думают, что всё это можно загладить какими-то ужимками».

Сердце г-жи де Реналь было так переполнено, и так оно ещё было невинно, что она, несмотря на все свои благие решения не пускаться в откровенности, не могла не рассказать мужу о предложении, которое она сделала Жюльену, и о том, как оно было отвергнуто.

— Как! — вскричал в страшном негодовании г-н де Реналь. — И вы допустили, что вам отказал ваш слуга?

Госпожа де Реналь, возмущённая этим словом, попыталась было возражать.

— Я, сударыня, — отвечал он, — выражаюсь так, как соизволил выразиться покойный принц Конде{40}, представляя своих камергеров молодой супруге. «Все эти люди, — сказал он, — наши слуги». Я вам читал это место из мемуаров де Базанваля{41}, весьма поучительное для поддержания престижа. Всякий, кто не дворянин и живёт у вас на жалованье, — это слуга ваш. Я с ним поговорю, с этим господином Жюльеном, и дам ему сто франков.

— Ах, друг мой! — промолвила, дрожа всем телом, г-жа де Реналь. — Ну хоть по крайней мере так, чтобы слуги не видели.

— Ну, ещё бы! Они стали бы завидовать — и не без оснований, — сказал супруг, выходя из комнаты и раздумывая, не слишком ли велика сумма, которую он назвал.

Госпожа де Реналь до того была расстроена, что упала в кресло почти без чувств. «Теперь он постарается унизить Жюльена, и это по моей вине». Она почувствовала отвращение к мужу и закрыла лицо руками. Теперь уж она дала себе слово: никогда не пускаться с ним в откровенности.

Когда она увидела Жюльена, она вся задрожала, у неё так стеснило в груди, что она не могла выговорить ни слова. В замешательстве она взяла его за обе руки и крепко пожала их.

— Ну как, друг мой, — вымолвила она наконец, — довольны ли вы моим мужем?

— Как же мне не быть довольным! — отвечал Жюльен с горькой усмешкой. — Ещё бы! Он дал мне сто франков.

Госпожа де Реналь смотрела на него словно в нерешительности.

— Идёмте, дайте мне вашу руку, — внезапно сказала она с такой твёрдостью, какой до сих пор Жюльен никогда в ней не замечал.

Она решилась пойти с ним в книжную лавку, невзирая на то, что верьерский книготорговец слыл ужаснейшим либералом. Там она выбрала на десять луидоров несколько книг в подарок детям. Но всё это были книги, которые, как она знала, хотелось иметь Жюльену. Она настояла, чтобы тут же, за прилавком, каждый из детей написал своё имя на тех книгах, которые ему достались. А в то время как г-жа де Реналь радовалась, что нашла способ вознаградить Жюльена, он оглядывался по сторонам, удивляясь множеству книг, которые стояли на полках книжной лавки. Никогда ещё он не решался войти в такое нечестивое место; сердце его трепетало. Он не только не догадывался о том, что творится в душе г-жи де Реналь, но вовсе и не думал об этом: он весь был поглощён мыслью, как бы ему придумать какой-нибудь способ раздобыть здесь несколько книг, не замарав своей репутации богослова. Наконец ему пришло в голову, что если за это взяться половчей, то, может быть, удастся внушить г-ну де Реналю, что для письменных упражнений его сыновей самой подходящей темой были бы жизнеописания знаменитых дворян здешнего края. После целого месяца стараний Жюльен наконец преуспел в своей затее, да так ловко, что спустя некоторое время он решился сделать другую попытку и однажды в разговоре с г-ном де Реналем намекнул ему на некую возможность, которая для высокородного мэра представляла немалое затруднение: речь шла о том, чтобы способствовать обогащению либерала — записаться абонентом в его книжную лавку. Г-н де Реналь вполне соглашался, что было бы весьма полезно дать его старшему сыну беглое представление de visu[42] о кое-каких произведениях, о которых может зайти разговор, когда он будет в военной школе; но Жюльен видел, что дальше этого г-н мэр не пойдёт. Жюльен решил, что за этим, вероятно, что-то кроется, но что именно, он не мог догадаться.

— Я полагаю, сударь, — сказал он ему как-то раз, — что это, конечно, было бы до крайности непристойно, если бы такое доброе дворянское имя, как Реналь, оказалось в мерзких списках книготорговца.

Чело г-на де Реналя прояснилось.

— Да и для бедного студента-богослова, — продолжал Жюльен значительно более угодливым тоном, — тоже было бы худой славой, если бы как-нибудь невзначай открылось, что его имя значится среди абонентов книгопродавца, отпускающего книги на дом. Либералы смогут обвинить меня в том, что я брал самые что ни на есть гнусные книги, и — кто знает — они не постесняются приписать под моим именем названия этих мерзких книг.

Но тут Жюльен заметил, что дал маху. Он видел, как на лице мэра снова проступает выражение замешательства и досады. Он замолчал. «Ага, попался, теперь я его вижу насквозь», — заключил он про себя.

Прошло несколько дней, и вот как-то раз в присутствии г-на де Реналя старший мальчик спросил Жюльена, что это за книга, о которой появилось объявление в «Котидьен»{43}.

— Чтобы не давать этим якобинцам повода для зубоскальства, а вместе с тем дать мне возможность ответить на вопрос господина Адольфа, можно было бы записать абонентом в книжную лавку кого-либо из ваших слуг, скажем, лакея.

— Вот это недурно придумано, — подхватил, явно обрадовавшись, г-н де Реналь.

— Но, во всяком случае, надо будет принять меры, — продолжал Жюльен с серьёзной, чуть ли не горестной миной, которая весьма подходит некоторым людям, когда они видят, что цель, к которой они так долго стремились, достигнута, — надо будет принять меры, чтобы слуга ваш ни в коем случае не брал никаких романов. Стоит только этим опасным книжкам завестись в доме, и они совратят горничных да и того же слугу.

— А политические памфлеты? Вы о них забыли? — с важностью добавил г-н де Реналь.

Ему не хотелось обнаруживать своего восхищения этим искусным манёвром, который придумал гувернёр его детей.

Так жизнь Жюльена заполнялась этими маленькими уловками, и их успех интересовал его много больше, чем та несомненная склонность, которую он без труда мог бы прочитать в сердце г-жи де Реналь.

Душевное состояние, в котором он пребывал до сих пор, теперь снова овладело им в доме г-на мэра. И тут, как на лесопилке своего отца, он глубоко презирал людей, среди которых жил, и чувствовал, что и они ненавидят его. Слушая изо дня в день разговоры помощника префекта, г-на Вально и прочих друзей дома о тех или иных событиях, случившихся у них на глазах, он видел, до какой степени их представления не похожи на действительность. Какой-нибудь поступок, которым он мысленно восхищался, неизменно вызывал яростное негодование у всех окружающих. Он беспрестанно восклицал про себя: «Какие чудовища! Ну и болваны!» Забавно было то, что, проявляя такое высокомерие, он частенько ровно ничего не понимал из того, о чём они говорили.

За всю свою жизнь он ни с кем не разговаривал откровенно, если не считать старика лекаря, а весь небольшой запас знаний, которыми тот располагал, ограничивался итальянскими кампаниями Бонапарта и хирургией. Подробные описания самых мучительных операций пленяли юношескую отвагу Жюльена; он говорил себе: «Я бы стерпел, не поморщившись».

В первый раз, когда г-жа де Реналь попробовала завязать с ним разговор, не имеющий отношения к воспитанию детей, он стал рассказывать ей о хирургических операциях; она побледнела и попросила его перестать.

А кроме этого, Жюльен ничего не знал. И хотя жизнь его протекала в постоянном общении с г-жой де Реналь, — стоило им только остаться вдвоём, между ними воцарялось глубокое молчание. На людях, в гостиной, как бы смиренно он ни держал себя, она угадывала мелькавшее в его глазах выражение умственного превосходства над всеми, кто у них бывал в доме. Но как только она оставалась с ним наедине, он приходил в явное замешательство. Её тяготило это, ибо она своим женским чутьём угадывала, что замешательство это проистекает отнюдь не от каких-то нежных чувств.

Руководствуясь невесть какими представлениями о высшем обществе, почерпнутыми из рассказов старика лекаря, Жюльен испытывал крайне унизительное чувство, если в присутствии женщины посреди общего разговора вдруг наступала пауза, — точно он-то и был виноват в этом неловком молчании. Но чувство это было во сто крат мучительнее, если молчание наступало, когда он бывал наедине с женщиной. Его воображение, напичканное самыми непостижимыми, поистине испанскими представлениями о том, что надлежит говорить мужчине, когда он остаётся вдвоём с женщиной, подсказывало ему в эти минуты замешательства совершенно немыслимые вещи. На что он только не отваживался про себя! А вместе с тем он никак не мог прервать это унизительное молчание. И в силу этого его суровый вид во время долгих прогулок с г-жой де Реналь и детьми становился ещё суровее от переживаемых им жестоких мучений. Он страшно презирал себя. А если ему, на свою беду, удавалось заставить себя заговорить, он изрекал что-нибудь совершенно нелепое. И ужаснее всего было то, что он не только сам видел нелепость своего поведения, но и преувеличивал её. Но было при этом ещё нечто, чего он не мог видеть — его собственные глаза; а они были так прекрасны, и в них отражалась такая пламенная душа, что они, подобно хорошим актёрам, придавали иной раз чудесный смысл тому, в чём его и в помине не было. Г-жа де Реналь заметила, что наедине с нею он способен был разговориться только в тех случаях, когда под впечатлением какого-нибудь неожиданного происшествия забывал о необходимости придумывать комплименты. Так как друзья дома отнюдь не баловали её никакими блестящими, интересными своей новизной мыслями, она наслаждалась и восхищалась этими редкими вспышками, в которых обнаруживался ум Жюльена.

После падения Наполеона в провинциальных нравах не допускается никакой галантности. Всякий дрожит, как бы его не сместили. Мошенники ищут опоры в конгрегации{44}, и ханжество процветает вовсю даже в кругах либералов. Скука возрастает. Не остаётся никаких развлечений, кроме чтения да сельского хозяйства.

Госпожа де Реналь, богатая наследница богобоязненной тётки, выданная замуж в шестнадцать лет за немолодого дворянина, за всю свою жизнь никогда не испытывала и не видела ничего, хоть сколько-нибудь похожего на любовь{45}. Только её духовник, добрый кюре Шелан, говорил с ней о любви по случаю ухаживаний г-на Вально и нарисовал ей такую отвратительную картину, что это слово в её представлении было равнозначно самому гнусному разврату. А то немногое, что она узнала из нескольких романов, случайно попавших ей в руки, казалось ей чем-то совершенно исключительным и даже небывалым. Благодаря этому неведению г-жа де Реналь, всецело поглощённая Жюльеном, пребывала в полном блаженстве, и ей даже в голову не приходило в чем-либо себя упрекать.

VIII. Маленькие происшествия

Then there were sighs, the deeper for suppression,

And stolen glances, sweeter for the theft,

And burning blushes, though for no transgression...

«Don Juan», c. I, st. LXXIV[46]

Ангельская кротость г-жи де Реналь, которая проистекала из её характера, а также из того блаженного состояния, в котором она сейчас находилась, немного изменяла ей, едва она вспоминала о своей горничной Элизе. Девушка эта получила наследство, после чего, придя на исповедь к кюре Шелану, призналась ему в своём желании выйти замуж за Жюльена. Кюре от всего сердца порадовался счастью своего любимца, но каково же было его удивление, когда Жюльен самым решительным образом заявил ему, что предложение мадемуазель Элизы для него никак не подходит.

— Берегитесь, дитя моё, — сказал кюре, нахмурив брови, — остерегайтесь того, что происходит в сердце вашем; я готов порадоваться за вас, если вы повинуетесь своему призванию и только во имя его готовы презреть такое изрядное состояние. Вот уж ровно пятьдесят шесть лет стукнуло, как я служу священником в Верьере, и тем не менее меня, по всей видимости, сместят. Я сокрушаюсь об этом, но как-никак у меня есть восемьсот ливров ренты. Я вас затем посвящаю в такие подробности, чтобы вы не обольщали себя надеждами на то, что может вам принести сан священника. Если вы станете заискивать перед людьми власть имущими, вы неминуемо обречёте себя на вечную гибель. Возможно, вы достигнете благоденствия, но для этого вам придётся обижать бедных, льстить помощнику префекта, мэру, каждому влиятельному лицу и подчиняться их прихотям; такое поведение, то есть то, что в миру называется «умением жить», не всегда бывает для мирянина совсем уж несовместимо со спасением души, но в нашем звании надо выбирать: либо благоденствовать в этом мире, либо в жизни будущей; середины нет. Ступайте, мой друг, поразмыслите над этим, а через три дня приходите и дайте мне окончательный ответ. Я иногда с сокрушением замечаю некий сумрачный пыл, сокрытый в природе вашей, который, на мой взгляд, не говорит ни о воздержании, ни о безропотном отречении от благ земных, а ведь эти качества необходимы служителю церкви. Я знаю, что с вашим умом вы далеко пойдёте, но позвольте мне сказать вам откровенно, — добавил добрый кюре со слезами на глазах, — если вы примете сан священника, я со страхом думаю, убережёте ли вы свою душу.

Жюльен со стыдом признался себе, что он глубоко растроган: первый раз в жизни он почувствовал, что кто-то его любит; он расплакался от умиления и, чтобы никто не видел его, убежал в лесную чащу, в горы над Верьером.

«Что со мной делается? — спрашивал он себя. — Я чувствую, что мог бы сто раз жизнь свою отдать за этого добрейшего старика, а ведь как раз он-то мне и доказал, что я дурак. Именно его-то мне важнее всего обойти, а он меня видит насквозь. Этот тайный пыл, о котором он говорит, ведь это моя жажда выйти в люди. Он считает, что я недостоин стать священником, а я-то воображал, что этот мой добровольный отказ от пятисот луидоров ренты внушит ему самое высокое представление о моей святости и о моём призвании».

«Отныне, — внушал самому себе Жюльен, — я буду полагаться только на те черты моего характера, которые я уж испытал на деле. Кто бы мог сказать, что я с таким наслаждением буду обливаться слезами? Что я способен любить человека, который доказал мне, что я дурак?»

Через три дня Жюльен наконец нашёл предлог, которым ему следовало бы вооружиться с самого первого дня; этот предлог, в сущности, был клеветой, но не всё ли равно? Он неуверенным голосом признался кюре, что есть одна причина, — какая, он не может сказать, потому что это повредило бы третьему лицу, — но она-то с самого начала и отвратила его от этого брака. Разумеется, это бросало тень на Элизу. Отцу Шелану показалось, что всё это свидетельствует только о суетной горячности, отнюдь не похожей на тот священный огонь, которому надлежит пылать в душе юного служителя церкви.

— Друг мой, — сказал он ему, — для вас было бы много лучше стать добрым, зажиточным деревенским жителем, семьянином, почтенным и образованным, чем идти без призвания в священники.

Жюльен сумел очень хорошо ответить на эти увещевания: он говорил как раз то, что нужно, то есть выбирал именно те выражения, какие больше всего подходят ревностному семинаристу; но тон, каким всё это произносилось, и сверкавший в его очах огонь, который он не умел скрыть, пугали отца Шелана.

Однако не следует делать из этого какие-либо нелестные выводы о Жюльене: он тщательно продумывал свои фразы, исполненные весьма тонкого и осторожного лицемерия, и для своего возраста справился с этим не так уж плохо. Что же касается тона и жестов, то ведь он жил среди простых крестьян и не имел перед глазами никаких достойных примеров. В дальнейшем, едва только он обрёл возможность приблизиться к подобного рода мастерам, его жестикуляция сделалась столь же совершенной, сколь и его красноречие.

Госпожа де Реналь удивлялась, отчего это её горничная, с тех пор как получила наследство, ходит такая невесёлая: она видела, что девушка беспрестанно бегает к кюре и возвращается от него заплаканная; в конце концов Элиза сама заговорила с ней о своём замужестве.

Госпожа де Реналь занемогла: её кидало то в жар, то в озноб, и она совсем лишилась сна; она только тогда и была спокойна, когда видела возле себя свою горничную или Жюльена. Ни о чём другом она думать не могла, как только о них, о том, как они будут счастливы, когда поженятся. Этот бедный маленький домик, где они будут жить на свою ренту в пятьсот луидоров, рисовался ей в совершенно восхитительных красках. Жюльен, конечно, сможет поступить в магистратуру в Брэ, в двух лье от Верьера, и в таком случае у неё будет возможность видеть его время от времени.

Госпоже де Реналь стало всерьёз казаться, что она сходит с ума; она сказала об этом мужу и в конце концов действительно заболела и слегла. Вечером, когда горничная принесла ей ужин, г-жа де Реналь заметила, что девушка плачет. Элиза теперь ужасно раздражала её, и она прикрикнула на неё, но тут же попросила у неё прощения. Элиза разрыдалась и, всхлипывая, сказала, что, ежели госпожа позволит, она ей расскажет своё горе.

— Расскажите, — отвечала г-жа де Реналь.

— Ну так вот, сударыня, он отказал мне; видно, злые люди наговорили ему про меня, а он верит.

— Кто отказал вам? — произнесла г-жа де Реналь, едва переводя дух.

— Да кто же, как не господин Жюльен? — рыдая, промолвила служанка. — Господин кюре как уж его уговаривал; потому что господин кюре говорит, что ему не следует отказывать порядочной девушке из-за того только, что она служит в горничных. А ведь у самого-то господина Жюльена отец простой плотник, да и сам он, пока не поступил к вам, на что жил-то?

Госпожа де Реналь уже не слушала: она была до того счастлива, что чуть не лишилась рассудка. Она заставила Элизу несколько раз повторить, что Жюльен в самом деле отказал ей, и что это уже окончательно, и нечего и надеяться, что он ещё может передумать и принять более разумное решение.

— Я сделаю ещё одну, последнюю попытку, — сказала г-жа де Реналь девушке, — я сама поговорю с господином Жюльеном.

На другой день после завтрака г-жа де Реналь доставила себе несказанное наслаждение, отстаивая интересы своей соперницы только затем, чтобы в ответ на это в течение целого часа слушать, как Жюльен снова и снова упорно отказывается от руки и состояния Элизы.

Жюльен мало-помалу оставил свою осмотрительную уклончивость и в конце концов очень неглупо отвечал на благоразумные увещевания г-жи де Реналь. Бурный поток радости, хлынувший в её душу после стольких дней отчаяния, сломил её силы. Она лишилась чувств. Когда она пришла в себя и её уложили в её комнате, она попросила оставить её одну. Она была охвачена чувством глубочайшего изумления.

«Неужели я люблю Жюльена?» — спросила она наконец сама себя.

Это открытие, которое в другое время вызвало бы у неё угрызения совести и потрясло бы её до глубины души, теперь показалось ей просто чем-то странным, на что она взирала безучастно, как бы со стороны. Душа её, обессиленная всем тем, что ей пришлось пережить, стала теперь нечувствительной и неспособной к волнению.

Госпожа де Реналь попробовала заняться рукоделием, но тут же уснула мёртвым сном, а когда проснулась, всё это показалось ей уж не таким страшным, как должно было бы казаться. Она чувствовала себя такой счастливой, что не способна была видеть что-либо в дурном свете. Эта милая провинциалка, чистосердечная и наивная, никогда не растравляла себе душу, чтобы заставить её острее ощутить какой-нибудь неизведанный оттенок чувства или огорчения. А до того как в доме появился Жюльен, г-жа де Реналь, целиком поглощённая бесконечными хозяйственными делами, которые за пределами Парижа достаются в удел всякой доброй матери семейства, относилась к любовным страстям примерно так, как мы относимся к лотерее: явное надувательство, и только сумасшедший может верить, что ему посчастливится.

Позвонили к обеду: г-жа де Реналь вспыхнула, услыхав голос Жюльена, возвращавшегося с детьми. Она уже научилась немножко хитрить, с тех пор как полюбила, и, чтобы объяснить свой внезапный румянец, начала жаловаться, что у неё страшно болит голова.

— Вот все они на один лад, эти женщины, — громко захохотав, сказал г-н де Реналь. — Вечно у них там что-то такое в неисправности.

Как ни привыкла г-жа де Реналь к подобного рода шуточкам, на этот раз её покоробило. Чтобы отделаться от неприятного чувства, она поглядела на Жюльена: будь он самым что ни на есть страшным уродом, он сейчас всё равно понравился бы ей.

Господин де Реналь тщательно подражал обычаям придворной знати и, едва только наступили первые весенние дни, перебрался в Вержи; это была деревенька, прославившаяся трагической историей Габриэли{47}. В нескольких шагах от живописных развалин старинной готической церкви стоит древний замок с четырьмя башнями, принадлежащий г-ну де Реналю, а кругом парк, разбитый наподобие Тюильрийского, с множеством бордюров из букса и с рядами каштанов, которые подстригают дважды в год. К нему примыкает участок, усаженный яблонями, — излюбленное место для прогулок. В конце этой фруктовой рощи возвышаются восемь или десять великолепных ореховых деревьев, — их огромная листва уходит чуть ли не на восемьдесят футов в вышину.

— Каждый из этих проклятых орехов, — ворчал г-н де Реналь, когда его жена любовалась ими, — отнимает у меня пол-арпана урожая: пшеница не вызревает в их тени.

Госпожа де Реналь словно впервые почувствовала прелесть природы: она восхищалась всем, не помня себя от восторга. Чувство, воодушевлявшее её, делало её предприимчивой и решительной. Через два дня после их переезда в Вержи, как только г-н де Реналь, призываемый своими обязанностями мэра, уехал обратно в город, г-жа де Реналь наняла за свой счёт рабочих. Жюльен подал ей мысль проложить узенькую дорожку, которая вилась бы вокруг фруктового сада вплоть до громадных орехов и была бы посыпана песком. Тогда дети будут с раннего утра гулять здесь, не рискуя промочить ноги в росистой траве. Не прошло и суток, как эта идея была приведена в исполнение. Г-жа де Реналь очень весело провела весь этот день с Жюльеном, руководя рабочими.

Когда верьерский мэр вернулся из города, он чрезвычайно удивился, увидев уже готовую дорожку. Г-жа де Реналь также, со своей стороны, удивилась его приезду: она совсем забыла о его существовании. Целых два месяца он с возмущением говорил об её самочинстве: как это можно было, не посоветовавшись с ним, решиться на такое крупное новшество? И только то, что г-жа де Реналь взяла этот расход на себя, несколько утешало его.

Она целые дни проводила с детьми в саду, гонялась вместе с ними за бабочками. Они смастерили себе большие колпаки из светлого газа, при помощи которых и ловили бедных чешуекрылых. Этому тарабарскому названию научил г-жу де Реналь Жюльен, ибо она выписала из Безансона превосходную книгу Годара{48}, и Жюльен рассказывал ей о необыкновенных нравах этих насекомых.

Их безжалостно накалывали булавками на большую картонную рамку, тоже приспособленную Жюльеном.

Наконец-то у г-жи де Реналь и Жюльена нашлась тема для бесед, и ему уже не приходилось больше терпеть невыразимые муки, которые он испытывал в минуты молчания.

Они говорили без конца и с величайшим увлечением, хотя всегда о предметах самых невинных. Эта кипучая жизнь, постоянно чем-то заполненная и весёлая, была по вкусу всем, за исключением горничной Элизы, которой приходилось трудиться не покладая рук. «Никогда, даже во время карнавала, когда у нас бывает бал в Верьере, — говорила она, — моя госпожа так не занималась своими нарядами; она два, а то и три раза в день меняет платья».

Так как в наши намерения не входит льстить кому бы то ни было, мы не станем отрицать, что г-жа де Реналь, у которой была удивительная кожа, стала теперь шить себе платья с короткими рукавами и с довольно глубоким вырезом. Она была очень хорошо сложена, и такие наряды шли ей как нельзя лучше.

— Никогда вы ещё такой молоденькой не выглядели, — говорили ей друзья, приезжавшие иногда из Верьера обедать в Вержи. (Так любезно выражаются в наших краях.)

Странное дело, — мало кто этому у нас поверит, — но г-жа де Реналь поистине без всякого умысла предавалась заботам о своём туалете. Ей это доставляло удовольствие; и без всякой задней мысли, едва только у неё выдавался свободный часок, когда она не охотилась за бабочками с Жюльеном и детьми, она садилась за иглу и с помощью Элизы мастерила себе платья. Когда она один-единственный раз собралась съездить в Верьер, это тоже было вызвано желанием купить на летние платья новую материю, только что полученную из Мюлуза.

Она привезла с собой в Вержи свою молодую родственницу. После замужества г-жа де Реналь незаметно для себя сблизилась с г-жой Дервиль, с которой она когда-то вместе училась в монастыре Сердца Иисусова.

Госпожа Дервиль всегда очень потешалась над всяческими, как она говорила, «сумасбродными выдумками» своей кузины. «Вот уж мне самой никогда бы не пришло в голову», — говорила она. Эти свои внезапные выдумки, которые в Париже назвали бы остроумием, г-жа де Реналь считала вздором и стеснялась высказывать их при муже, но присутствие г-жи Дервиль воодушевляло её. Она сначала очень робко произносила вслух то, что ей приходило на ум, но когда подруги подолгу оставались наедине, г-жа де Реналь оживлялась: долгие утренние часы, которые они проводили вдвоём, пролетали как миг, и обеим было очень весело. В этот приезд рассудительной г-же Дервиль кузина показалась не такой весёлой, но гораздо более счастливой.

Жюльен, в свою очередь, с тех пор как приехал в деревню, чувствовал себя совсем как ребёнок и гонялся за бабочками с таким же удовольствием, как и его питомцы. После того как ему то и дело приходилось сдерживаться и вести самую замысловатую политику, он теперь, очутившись в этом уединении, не чувствуя на себе ничьих взглядов и инстинктивно не испытывая никакого страха перед г-жой де Реналь, отдавался радости жизни, которая так живо ощущается в этом возрасте, да ещё среди самых чудесных гор в мире.

Госпожа Дервиль с первого же дня показалась Жюльену другом, и он сразу же бросился показывать ей, какой прекрасный вид открывается с последнего поворота новой дорожки под ореховыми деревьями. Сказать правду, эта панорама ничуть не хуже, а может быть, даже и лучше, чем самые живописные ландшафты, которыми могут похвастаться Швейцария и итальянские озёра. Если подняться по крутому склону, который начинается в двух шагах от этого места, перед вами вскоре откроются глубокие пропасти, по склонам которых чуть ли не до самой реки тянутся дубовые леса. И вот сюда-то, на вершины этих отвесных скал, весёлый, свободный — и даже, пожалуй, в некотором смысле повелитель дома — Жюльен приводил обеих подруг и наслаждался их восторгом перед этим величественным зрелищем.

— Для меня это как музыка Моцарта, — говорила г-жа Дервиль.

Вся красота горных окрестностей Верьера была совершенно отравлена для Жюльена завистью братьев и присутствием вечно чем-то недовольного деспота-отца. В Вержи ничто не воскрешало для него этих горьких воспоминаний; в первый раз в жизни он не видел вокруг себя врагов. Когда г-н де Реналь уезжал в город, — а это случалось часто, — Жюльен разрешал себе читать, и вскоре, вместо того чтобы читать по ночам, да ещё пряча лампу под опрокинутым цветочным горшком, он мог преспокойно спать ночью, а днём, в промежутках между занятиями с детьми, забирался на эти утёсы с книгой, которая была для него единственным учителем жизни и неизменным предметом восторгов. И здесь в минуты уныния он обретал сразу и радость, и вдохновение, и утешение.

Некоторые изречения Наполеона о женщинах, кое-какие рассуждения о достоинствах того или иного романа, бывшего в моде во время его царствования, теперь впервые навели Жюльена на мысли, которые у всякого другого молодого человека явились бы много раньше.

Наступили жаркие дни. У них завёлся обычай сидеть вечерами под огромной липой в нескольких шагах от дома. Там всегда было очень темно. Как-то раз Жюльен что-то с воодушевлением рассказывал, от души наслаждаясь тем, что он так хорошо говорит, а его слушают молодые женщины. Оживлённо размахивая руками, он нечаянно задел руку г-жи де Реналь, которой она опёрлась на спинку крашеного деревянного стула, какие обычно ставят в садах.

Она мгновенно отдёрнула руку; и тут Жюльену пришло в голову, что он должен добиться, чтобы впредь эта ручка не отдёргивалась, когда он её коснётся. Это сознание долга, который ему предстояло свершить, и боязнь показаться смешным или, вернее, почувствовать себя униженным мгновенно отравили всю его радость.

IX. Вечер в усадьбе

«Дидона» Герена{49} — прелестный набросок!

Штромбек{50}

Когда на другое утро Жюльен увидал г-жу де Реналь, он несколько раз окинул её очень странным взглядом: он наблюдал за ней, словно за врагом, с которым ему предстояла схватка. Столь разительная перемена в выражении этих взглядов, происшедшая со вчерашнего дня, привела г-жу де Реналь в сильное смятение: ведь она так ласкова с ним, а он как будто сердится. Она не в состоянии была оторвать от него глаз.

Присутствие г-жи Дервиль позволяло Жюльену говорить меньше и почти всецело сосредоточиться на том, что у него было на уме. Весь этот день он только тем и занимался, что старался укрепить себя чтением вдохновлявшей его книги, которая закаляла его дух.

Он намного раньше обычного закончил свои занятия с детьми, и когда после этого присутствие г-жи де Реналь заставило его снова целиком погрузиться в размышления о долге и о чести, он решил, что ему надо во что бы то ни стало сегодня же вечером добиться, чтобы её рука осталась в его руке.

Солнце садилось, приближалась решительная минута, и сердце Жюльена неистово колотилось в груди. Наступил вечер. Он заметил, — и у него точно бремя свалилось с души, — что ночь обещает сегодня быть совсем тёмной. Небо, затянутое низко бегущими облаками, которые нагонял знойный ветер, по-видимому, предвещало грозу. Приятельницы загулялись допоздна. Во всём, что бы они ни делали в этот вечер, Жюльену чудилось что-то особенное. Они наслаждались этой душной погодой, которая для некоторых чувствительных натур словно усиливает сладость любви.

Наконец все уселись — г-жа де Реналь подле Жюльена, г-жа Дервиль рядом со своей подругой. Поглощённый тем, что ему предстояло совершить, Жюльен ни о чём не мог говорить. Разговор не клеился.

«Неужели, когда я в первый раз выйду на поединок, я буду вот так же дрожать и чувствовать себя таким же жалким?» — говорил себе Жюльен, ибо, по своей чрезмерной подозрительности к самому себе и к другим, он не мог не сознавать, в каком он сейчас состоянии.

Он предпочёл бы любую опасность этому мучительному томлению. Он уж не раз молил судьбу, чтобы г-жу де Реналь позвали по какому-нибудь делу в дом и ей пришлось бы уйти из сада. Усилие, к которому вынуждал себя Жюльен, было столь велико, что даже голос у него заметно изменился, а вслед за этим сейчас же задрожал голос и у г-жи де Реналь; но Жюльен этого даже не заметил. Жестокая борьба между долгом и нерешительностью держала его в таком напряжении, что он не в состоянии был видеть ничего, что происходило вне его самого. Башенные часы пробили три четверти десятого, а он всё ещё ни на что не решился. Возмущённый собственной трусостью, Жюльен сказал себе: «Как только часы пробьют десять, я сделаю то, что обещал себе нынче весь день сделать вечером, — иначе иду к себе, и пулю в лоб».

И вот миновал последний миг ожидания и томительного страха, когда Жюльен от волнения уже не помнил себя, и башенные часы высоко над его головой пробили десять. Каждый удар этого рокового колокола отдавался у него в груди и словно заставлял её содрогаться.

Наконец, когда последний, десятый удар пробил и ещё гудел в воздухе, он протянул руку и взял г-жу де Реналь за руку, — она тотчас же отдёрнула её. Жюльен, плохо сознавая, что делает, снова схватил её руку. Как ни взволнован он был, он всё же невольно поразился — так холодна была эта застывшая рука; он судорожно сжал её в своей; ещё одно, последнее усилие вырваться — и наконец её рука затихла в его руке.

Душа его утопала в блаженстве, — не оттого, что он был влюблён в г-жу де Реналь, а оттого, что наконец кончилась эта чудовищная пытка. Для того, чтобы г-жа Дервиль ничего не заметила, он счёл нужным заговорить, — голос его звучал громко и уверенно. Голос г-жи де Реналь, напротив, так прерывался от волнения, что её подруга решила, что ей нездоровится, и предложила вернуться домой. Жюльен почувствовал опасность: «Если г-жа де Реналь уйдёт сейчас в гостиную, я опять окажусь в том же невыносимом положении, в каком пробыл сегодня целый день. Я так мало ещё держал её руку в своей, что это не может считаться завоёванным мною правом, которое будет признано за мной раз навсегда».

Госпожа Дервиль ещё раз предложила пойти домой, и в эту самую минуту Жюльен крепко стиснул в своей руке покорно отдавшуюся ему руку.

Госпожа де Реналь, которая уже совсем было поднялась, снова села и сказала еле слышным голосом:

— Мне, правда, немножко нездоровится, но только, пожалуй, на свежем воздухе мне лучше.

Эти слова так обрадовали Жюльена, что он почувствовал себя на седьмом небе от счастья: он стал болтать, забыл о всяком притворстве, и обеим подругам, которые его слушали, казалось, что милее и приятнее человека нет на свете. Однако во всём этом красноречии, которое нашло на него так внезапно, была некоторая доля малодушия. Он ужасно боялся, как бы г-жа Дервиль, которую раздражал сильный ветер, видимо, предвещавший грозу, не вздумала одна вернуться домой. Тогда ему пришлось бы остаться с глазу на глаз с г-жой де Реналь. У него как-то нечаянно хватило слепого мужества совершить то, что он сделал, но сказать теперь г-же де Реналь хотя бы одно слово было свыше его сил. Как бы мягко она ни упрекнула его, он почувствует себя побеждённым, и победа, которую он только что одержал, обратится в ничто.

На его счастье, в этот вечер его взволнованные и приподнятые речи заслужили признание даже г-жи Дервиль, которая частенько говорила, что он держит себя нелепо, как ребёнок, и не находила в нём ничего интересного. Что же касается г-жи де Реналь, чья рука покоилась в руке Жюльена, она сейчас не думала ни о чём, она жила словно в забытьи. Эти часы, которые они провели здесь, под этой огромной липой, посаженной, как утверждала молва, Карлом Смелым{51}, остались для неё навсегда счастливейшей порой её жизни. Она с наслаждением слышала, как вздыхает ветер в густой липовой листве, как стучат, падая на нижние листья, редкие капли начинающегося дождя. Жюльен пропустил без внимания одно обстоятельство, которое могло бы чрезвычайно порадовать его: г-жа де Реналь на минуту встала, чтобы помочь кузине поднять цветочную вазу, которую ветер опрокинул им под ноги, и поневоле отняла у него руку, но как только она опять села, она тотчас же чуть ли не добровольно позволила ему завладеть своей рукой, как если бы это уже вошло у них в обычай.

Давно уже пробило двенадцать, пора было уходить из сада; они разошлись. Г-жа де Реналь, совершенно упоённая своей любовью, пребывала в таком блаженном неведении, что даже не упрекала себя ни в чём. Всю ночь она не сомкнула глаз: счастье не давало ей уснуть. Жюльен сразу заснул мёртвым сном, совершенно изнеможённый той борьбой, которую в течение целого дня вели в его сердце застенчивость и гордость.

Утром его разбудили в пять; проснувшись, он даже не вспомнил о г-же де Реналь, — если бы она знала это, каким бы это было для неё жестоким ударом! Он выполнил свой долг, героический долг. Упоённый этим сознанием, он заперся на ключ у себя в комнате и с каким-то новым удовольствием погрузился в описания подвигов своего героя.

Когда позвонили к завтраку, он, начитавшись подробных донесений об операциях Великой Армии, уже забыл о всех своих победах, одержанных накануне. Сходя в столовую, он полушутливо подумал: «Надо будет сказать этой женщине, что я влюблён в неё».

Но вместо томных взоров, которые он рассчитывал встретить, он увидел сердитую физиономию г-на де Реналя, который уже два часа назад приехал из Верьера и сейчас отнюдь не скрывал своего крайнего неудовольствия тем, что Жюльен провёл целое утро, не занимаясь с детьми. Нельзя было представить себе ничего отвратительнее этого спесивого человека, когда он бывал чем-либо недоволен и считал себя вправе выказывать своё неудовольствие.

Каждое едкое слово мужа разрывало сердце г-жи де Реналь. Но Жюльен всё ещё пребывал в экстазе; весь он был до того поглощён великими делами, которые в течение нескольких часов совершались перед его мысленным взором, что ему трудно было сразу спуститься на землю: грубые замечания г-на де Реналя почти не доходили до него. Наконец он ему ответил довольно резко:

— Я себя плохо чувствовал.

Тон, каким это было сказано, задел бы, пожалуй, и гораздо менее обидчивого человека, чем верьерский мэр: он чуть было не поддался желанию тотчас же выгнать Жюльена. Его удержало только вошедшее у него в привычку правило никогда не торопиться в делах.

«Этот негодный мальчишка, — подумал он, — создал себе некоторую репутацию у меня в доме; Вально, пожалуй, возьмёт его к себе, а не то так он женится на Элизе, — и в том и в другом случае он втайне будет смеяться надо мной».

Однако, несмотря на эти весьма резонные рассуждения, недовольство г-на де Реналя вылилось в грубую брань, которая мало-помалу разозлила Жюльена. Г-жа де Реналь едва удерживалась от слёз. Как только поднялись из-за стола, она подошла к Жюльену и, взяв его под руку, предложила пойти погулять; она дружески оперлась на него. Но на всё, что бы ни говорила ему г-жа де Реналь, Жюльен только отвечал вполголоса:

— Вот каковы они, богатые люди!

Господин де Реналь шёл рядом с ними, и его присутствие ещё усиливало ярость Жюльена. Он вдруг заметил, что г-жа де Реналь как-то слишком явно опирается на него; ему стало противно, он грубо оттолкнул её и отдёрнул свою руку.

К счастью, г-н де Реналь не заметил этой новой дерзости, её заметила только г-жа Дервиль; приятельница её расплакалась. Как раз в эту минуту г-н де Реналь принялся швырять камнями в какую-то крестьянскую девочку, которая осмелилась пойти запретной дорожкой, пересекавшей дальний конец фруктового сада.

— Господин Жюльен, умоляю вас, возьмите себя в руки; подумайте, у всякого ведь бывает дурное настроение, — поспешила заметить ему г-жа Дервиль.

Жюльен холодно смерил её взглядом, исполненным самого безграничного презрения.

Этот взгляд удивил г-жу Дервиль, но он удивил бы её ещё больше, если бы она догадалась, что, собственно, он хотел им выразить: она прочла бы в нём что-то вроде смутной надежды на самую яростную месть. Несомненно, такие минуты унижения и создают Робеспьеров.

— Ваш Жюльен прямо какой-то неистовый, я его боюсь, — сказала тихо г-жа Дервиль своей подруге.

— Как же ему не возмущаться? — отвечала та. — После того как он добился, что дети делают такие поразительные успехи, что тут такого, если он одно утро не позанимался с ними? Нет, правду надо сказать, мужчины ужасно грубый народ.

Первый раз в жизни г-жа де Реналь испытывала что-то похожее на желание отомстить своему мужу. Лютая ненависть к богачам, которой сейчас пылал Жюльен, готова была вот-вот прорваться наружу. К счастью, г-н де Реналь позвал садовника и принялся вместе с ним загораживать колючими прутьями запретную тропинку через фруктовый сад. Жюльен не отвечал ни слова на все те любезности, которые расточались ему во время прогулки. Едва только г-н де Реналь удалился, как обе приятельницы, ссылаясь на усталость, взяли Жюльена с обеих сторон под руки.

Он шёл между этими двумя женщинами, раскрасневшимися от волнения и замешательства. Какой удивительный контраст представляла рядом с ними его высокомерная бледность, его мрачный, решительный вид! Он презирал этих женщин и все нежные чувства на свете.

«Будь у меня хоть пятьсот франков в год, — говорил он себе, — чтобы только хватило на учение! Эх, послал бы я его к чёрту!»

Погруженный в эти недобрые размышления, он едва удостаивал внимания любезности обеих подруг, а то немногое, что достигало его слуха, раздражало его, казалось лишённым смысла, вздорным, беспомощным — одним словом, бабьей болтовнёй.

Чтобы только говорить о чём-нибудь и как-то поддержать разговор, г-жа де Реналь между прочим упомянула о том, что муж её приехал сегодня из Верьера только потому, что купил у одного фермера кукурузную солому (кукурузной соломой в этих краях набивают матрацы).

— Муж сейчас уже не вернётся сюда, — добавила г-жа де Реналь. — Он позвал лакея и садовника, и теперь они втроём будут перетряхивать все матрацы в доме. Сегодня утром они набили все матрацы во втором этаже, а сейчас отправились в третий.

Жюльен переменился в лице; он как-то странно поглядел на г-жу де Реналь и, ускорив шаг, быстро увлёк её вперёд. Г-жа Дервиль не стала их догонять.

— Спасите меня, — сказал Жюльен г-же де Реналь. — Вы одна только можете это сделать. Вы ведь знаете, этот лакей до смерти ненавидит меня. Я должен вам признаться: у меня хранится портрет, он спрятан в матраце.

Услышав это, г-жа де Реналь внезапно побледнела.

— Только вы одна можете сейчас войти в мою комнату. Пошарьте как-нибудь незаметно в самом углу матраца, с той стороны, где окно, — вы нащупаете там маленькую коробочку: гладкая чёрная картонная коробочка.

— И в ней портрет? — вымолвила г-жа де Реналь, чувствуя, что у неё подкашиваются ноги.

Жюльен, заметив её убитый вид, тотчас воспользовался этим.

— У меня к вам ещё одна просьба: сделайте милость, сударыня, умоляю вас, не глядите на этот портрет — это моя тайна.

— Тайна? — шёпотом повторила г-жа де Реналь.

Но хотя она выросла среди спесивых людей, чванившихся своим богатством и не помышлявших ни о чём, кроме наживы, любовь, пробудившаяся в этой душе, уже научила её великодушию. Как ни жестоко она была уязвлена, она с самоотверженной готовностью стала расспрашивать Жюльена о кое-каких подробностях, которые ей было необходимо знать, чтобы выполнить его поручение.

— Хорошо, — сказала она, уходя, — значит, маленькая круглая коробочка, совсем гладкая, чёрная?

— Да, да, сударыня, — ответил Жюльен тем жёстким тоном, который появляется у людей в минуты опасности.

Бледная, точно приговорённая к смерти, она поднялась на третий этаж. В довершение ко всем этим нестерпимым мукам она вдруг почувствовала, что ей вот-вот сделается дурно; но сознание, что она должна помочь Жюльену, вернуло ей силы.

«Я во что бы то ни стало должна достать эту коробку», — сказала она себе.

Она услышала голос мужа, который разговаривал с лакеем как раз в комнате Жюльена. Но, на её счастье, они прошли в детскую. Она приподняла матрац и так стремительно засунула руку в солому, что исцарапала себе все пальцы. Но, хоть она и была очень чувствительна к боли, сейчас она её даже не заметила, так как в тот же момент нащупала гладкую поверхность коробочки. Она схватила её и выбежала из комнаты.

Едва только она избавилась от страха, что её застанет муж, как мысль об этой коробке привела её в такое смятение, что она на самом деле чуть было не лишилась чувств.

«Значит, Жюльен влюблён, и вот здесь, у меня в руках, портрет женщины, которую он любит».

Терзаясь всеми муками ревности, г-жа де Реналь в изнеможении опустилась на стул в передней, возле его двери. Её исключительное неведение помогло ей и на этот раз. Удивление, которое она сейчас испытывала, смягчало её муки. Вошёл Жюльен; он выхватил у неё из рук коробку и, не сказав ни слова, не поблагодарив, бросился к себе в комнату, быстро развёл огонь в камине и швырнул в него коробку. Он стоял бледный, уничтоженный; он сильно преувеличивал грозившую ему опасность.

«Портрет Наполеона, — говорил он себе, качая головой. — И его хранит у себя человек, выказывающий такую ненависть к узурпатору! И портрет этот находит господин де Реналь, лютый роялист, который к тому же так обозлён на меня! И надо же проявить такую неосторожность: сзади на портрете, прямо на белом картоне, строки, написанные моей рукой. И уж тут никаких сомнений быть не может: сразу ясно, что я перед ним преклоняюсь. Каждое моё излияние в любви помечено числом. И последнюю запись я сделал только позавчера».

«Так бы сразу и кончилась, погибла бы в один миг вся моя репутация, — говорил себе Жюльен, глядя, как пылает его коробочка. — А ведь моя репутация — это всё, что я имею: только этим я и живу... А какая это жизнь, боже мой!»

Час спустя, усталый и преисполненный жалости к самому себе, Жюльен совсем расчувствовался. Встретившись с г-жой де Реналь, он взял её руку, поднёс к своим губам и поцеловал с такой сердечностью, какой ему никогда не удавалось изобразить. Она вся вспыхнула от счастья и вдруг, чуть ли не в тот же миг, оттолкнула его в порыве ревности. Гордость Жюльена, ещё не оправившаяся от нанесённого ей недавно удара, лишила его теперь рассудка. Он увидел в г-же де Реналь только богатую даму и ничего более; он с презрением выпустил её руку и удалился. В глубоком раздумье пошёл он бродить по саду, и вскоре горькая усмешка искривила его губы.

«Разгуливаю спокойно, точно я сам себе хозяин. Не обращаю на детей никакого внимания и дождусь того, что мне опять придётся выслушивать унизительные попрёки господина де Реналя, — и он будет прав!»

И Жюльен побежал в детскую.

Младший мальчик, которого он очень любил, стал ласкаться к нему, и это немножко смягчило его горькие чувства.

«Этот меня ещё не презирает, — подумал он. Но тут же упрекнул себя за мягкосердие, решив, что это опять не что иное, как проявление слабости. — Эти дети ласкают меня так, как приласкали бы охотничью собаку, которую им купили вчера».

X. Много благородства и мало денег

But passion most dissembles, yet betrays

Even by its darkness; as the blackest sky

Foretells the heaviest tempest...

«Don Juan», c. I, st. LXXIII[52]

Господин де Реналь делал обход по всем комнатам замка и теперь опять пришёл в детскую в сопровождении слуг, которые тащили набитые заново матрацы. Неожиданное появление этого человека было для Жюльена словно последней каплей, переполнившей чашу.

Побледнев, он бросился к г-ну де Реналю с таким мрачно-решительным видом, какого тот у него ещё никогда не видел. Г-н де Реналь остановился и оглянулся на своих слуг.

— Сударь, — сказал Жюльен, — неужели вы думаете, что со всяким другим наставником ваши дети сделали бы такие успехи, как со мной? А если вы скажете «нет», — продолжал он, не дожидаясь ответа, — так как же вы осмеливаетесь упрекать меня, будто я их забросил?

Господин де Реналь, уже оправившись от своего испуга, решил, что этот дрянной мальчишка неспроста позволяет себе такой тон, что у него, должно быть, навернулось какое-нибудь выгодное предложение и он собирается от них уйти. А Жюльен, теперь уже не в силах совладать со своей злобой, добавил:

— Я, сударь, проживу и без вас.

— Право, я очень огорчён, что вы так разволновались, — слегка запинаясь, отвечал г-н де Реналь.

Слуги были тут же, шагах в десяти: они оправляли постели.

— Не этого я жду от вас, сударь, — вскричал уже совсем рассвирепевший Жюльен. — Вы вспомните только, какими оскорбительными попрёками вы меня осыпали, да ещё при женщинах!

Господин де Реналь отлично понимал, чего добивается Жюльен; в душе его происходила мучительная борьба. И тут Жюльен, не помня себя от ярости, крикнул ему:

— Я знаю, сударь, куда идти, когда я выйду из вашего дома!

Услышав эти слова, г-н де Реналь мигом представил себе Жюльена в доме г-на Вально.

— Ну, хорошо, сударь, — промолвил он наконец, тяжко вздохнув и с таким видом, словно обращался к хирургу, решившись на самую мучительную операцию. — Я согласен на вашу просьбу. Начиная с послезавтра — это как раз будет первое число — я плачу вам пятьдесят франков в месяц.

Жюльен чуть было не расхохотался: он был до такой степени поражён, что всю его злобу как рукой сняло.

«Выходит, я мало ещё презирал это животное! — подумал он. — Вот уж поистине самое щедрое извинение, на какое только и способна эта низкая душонка».

Дети, которые смотрели на эту сцену, разинув рты, бросились в сад к матери рассказать ей, что господин Жюльен ужас как рассердился, но что теперь он будет получать пятьдесят франков в месяц.

Жюльен по привычке отправился вслед за ними, даже не взглянув на г-на де Реналя, которого он оставил в величайшем раздражении.

«Он уже вскочил мне в сто шестьдесят восемь франков, этот Вально, — говорил себе мэр. — Надо будет порешительней намекнуть ему насчёт этих его поставок подкидышам».

Не прошло и минуты, как Жюльен снова очутился перед ним:

— Мне надо пойти исповедаться к моему духовнику господину Шелану; честь имею поставить вас в известность, что я отлучусь на несколько часов.

— Ну, что вы, дорогой Жюльен, — промолвил г-н де Реналь с каким-то чрезвычайно фальшивым смешком. — Пожалуйста, хоть на целый день и завтра на весь день, мой друг, если вам угодно. Да вы возьмите у садовника лошадь, не пешком же вам идти в Верьер.

«Ну вот, ясно. Он пошёл дать ответ Вально, — подумал г-н де Реналь. — Он ведь мне ничего не обещал; ну что ж, надо дать время остыть этому сорвиголове».

Жюльен поспешно удалился и направился в горы, в большой лес, через который можно было пройти напрямик из Вержи в Верьер. Он вовсе не собирался сразу идти к г-ну Шелану. У него не было ни малейшего желания снова притворяться и разыгрывать лицемерную сцену. Ему нужно было хорошенько разобраться в собственной душе и дать волю обуревавшим его чувствам.

«Я выиграл битву, — сказал он себе, как только очутился в лесу, где никто не мог его видеть, — да, я выиграл битву».

Мысль эта представила ему всё случившееся с ним в самом выгодном свете и вернула ему душевное равновесие.

«Так, значит, я теперь буду получать пятьдесят франков в месяц. Похоже, господин де Реналь здорово струхнул. Но чего он испугался?»

И, задумавшись над тем, что́, собственно, могло напугать этого преуспевающего, влиятельного человека, который час тому назад внушал ему такую бешеную злобу, Жюльен мало-помалу отдался чувству сладостного покоя. На мгновение его как бы покорила чудесная красота лесной чащи, по которой он шёл. Огромные глыбы скал, некогда оторвавшиеся от горы, громоздились в глубине. Могучие буки простирались далеко ввысь, доходя чуть ли не до вершин этих скал, а под ними царила дивная прохлада, тогда как тут же рядом, в каких-нибудь трёх шагах, солнце палило так, что нельзя было стоять.

Жюльен передохнул немного в тени этих огромных скал и пошёл дальше, забираясь всё выше в горы. Вскоре он свернул на еле заметную тропку, куда только пастухи поднимались с козами, и, вскарабкавшись по ней на самый высокий утёс, почувствовал себя наконец совершенно отрезанным от всего мира. Это физическое ощущение высоты вызвало улыбку на его губах: оно как бы показывало ему то состояние, которого жаждал достигнуть его дух. Чистый горный воздух приносил с собой ясность и даже какую-то отраду его душе. Мэр города Верьера по-прежнему олицетворял для него всех богачей и всех наглецов в мире, но он чувствовал, что ненависть, которая только что его душила, несмотря на все её бурные проявления, не заключала в себе ничего личного. Стоит ему только перестать видеться с г-ном де Реналем, через неделю он забудет и его, и его замок, и собак, и детей, и всю его семью. «Не понимаю, каким образом я заставил его принести такую огромную жертву. Подумать только — больше пятидесяти экю в год! А за минуту до этого я едва выпутался из такой ужасной опасности! Вот две победы в один день; правда, во второй с моей стороны нет никаких заслуг; надо бы догадаться всё-таки, как это вышло. Но отложим до завтра всякие неприятные размышления».

Жюльен стоял на своём высоком утёсе и глядел в небо, накалённое жарким августовским солнцем. Кузнечики заливались на лугу, под самым утёсом, а когда они вдруг смолкали, всюду вокруг него наступало безмолвие. Он мог охватить взглядом местность, простиравшуюся у его ног, на двадцать лье в окружности. Ястреб, сорвавшись со скалы над его головой, бесшумно описывал громадные круги, время от времени появляясь в поле его зрения. Жюльен машинально следил взором за пернатым хищником. Его спокойные могучие движения поражали его; он завидовал этой силе, он завидовал этому одиночеству.

Вот такая была судьба у Наполеона, — может быть, и его ожидает такая же?

XI. Вечером

Yet Julia’s very coldness still was kind,

And tremulously gentle her small hand

Withdrew itself from his, but left behind

A little pressure, thrilling, and so bland

And slight, so very slight that to the mind

’T was but a doubt...

«Don Juan», с. I, st. LXXI[53]

Однако как-никак надо было показаться и в Верьере. Ему повезло: едва только он вышел от кюре, как навстречу ему попался г-н Вально, которому он не преминул рассказать, что ему прибавили жалованье.

Вернувшись в Вержи, Жюльен подождал, пока стемнеет, и только тогда отправился в сад. Он чувствовал душевную усталость от всех этих потрясений, которые он пережил сегодня. «А что я им скажу?» — с беспокойством думал он, вспоминая о своих дамах. Ему не приходило в голову, что вот сейчас его душевное состояние было как раз на уровне тех мелких случайностей, которыми обычно ограничивается весь круг интересов у женщин.

Госпожа Дервиль и даже её подруга частенько не понимали Жюльена, но и он, со своей стороны, тоже только наполовину понимал, что́ они ему говорят. Таково было действие силы и — уж позволю себе сказать — величия неугомонных страстей, обуревавших этого юного честолюбца. У этого необыкновенного существа в душе, что ни день, клокотала буря.

Направляясь этим вечером в сад, Жюльен склонен был приобщиться к интересам хорошеньких кузин. Они ждали его с нетерпением. Он уселся на своё обычное место возле г-жи де Реналь. Вскоре стало совсем темно. Он попробовал было завладеть беленькой ручкой, которую он давно уже видел перед собой на спинке стула. Ему сначала как-то неуверенно уступили, а затем всё-таки ручка вырвалась, да так решительно, что ясно было: на него сердятся. Жюльен не склонен был настаивать и продолжал весело болтать, как вдруг послышались шаги г-на де Реналя.

В ушах у Жюльена ещё стояли все те грубости, которых он от него наслушался утром. «А что, если насмеяться над этой тварью, которая всё может себе позволить за свои деньги? — подумал он. — Вот сейчас взять да и завладеть ручкой его супруги, и именно при нём? Да, да, и я это сделаю, я, тот самый, кого он оплевал с таким презрением».

После этого спокойствие, столь необычное для характера Жюльена, тотчас покинуло его. Им овладело страстное желание — так что он больше ни о чём другом и думать не мог — добиться во что бы то ни стало, чтобы г-жа де Реналь позволила ему завладеть её рукой.

Господин де Реналь с возмущением заговорил о политике: два-три фабриканта в Верьере вылезли в богачи; пожалуй, они вот-вот станут богаче его; конечно, им не терпится стать ему поперёк дороги на выборах. Г-жа Дервиль слушала. Жюльен, обозлённый этими разглагольствованиями, пододвинул свой стул поближе к г-же де Реналь. Тьма была такая, что ничего не было видно. Он осмелился положить свою руку совсем рядом с её прелестной, обнажённой выше локтя рукой. Его охватил трепет, мысли его спутались, он прильнул щекой к этой прелестной руке и вдруг, осмелев, прижался к ней губами.

Госпожу де Реналь бросило в дрожь. Муж её был в каких-нибудь четырёх шагах; она быстро протянула Жюльену руку и вместе с тем тихонько оттолкнула его. В то время как г-н де Реналь ругал и проклинал этих мошенников и якобинцев, набивающих себе мошну, Жюльен осыпал страстными поцелуями протянутую ему руку, но, впрочем, может быть, они казались страстными только г-же де Реналь. А между тем бедняжка только сегодня, в этот роковой для неё день, держала в своих руках доказательство того, что человек, которого она, сама себе в том не признаваясь, обожала, любит другую. Весь день, пока Жюльена не было, она чувствовала себя бесконечно несчастной, и это заставило её призадуматься.

«Как, неужели я люблю? — говорила она себе. — Я полюбила? Я, замужняя женщина, и вдруг влюбилась? Но ведь никогда в жизни я не испытывала к мужу ничего похожего на это страшное наваждение, которое не даёт мне ни на секунду забыть о Жюльене. А ведь это, в сущности, дитя, и он относится ко мне с таким уважением. Конечно, это наваждение пройдёт. Да не всё ли равно моему мужу, какие чувства я могу питать к этому юноше? Господин де Реналь умер бы со скуки от наших разговоров с Жюльеном, от всех этих фантазий; что ему до этого? Он занят своими делами, и ведь я у него ничего не отнимаю для Жюльена».

Никакое притворство ещё не запятнало чистоты этой невинной души, введённой в заблуждение никогда не изведанной страстью. Она поддалась обману, но она и не подозревала об этом, а между тем добродетель её уже инстинктивно била тревогу. Вот какая мучительная борьба происходила в её душе, когда Жюльен появился в саду. Она услышала его голос и чуть ли не в тот же миг увидела, что он садится рядом с ней. Душа её встрепенулась, словно окрылённая упоительным счастьем, которое каждый день в течение этих двух недель не столько прельщало её, сколько всякий раз снова и снова повергало в бесконечное изумление. Но прошло несколько секунд. «Что же это такое? — сказала она себе. — Значит, достаточно мне только его увидеть, и я уже готова простить ему всё?» Ей стало страшно, и вот тут-то она и отняла у него свою руку.

Его страстные поцелуи — никто ведь никогда так не целовал её рук — заставили её сразу забыть о том, что он, может быть, любит другую. Он уже ни в чём не был виноват перед ней. Мучительная горечь, рождённая подозрением, мигом исчезла, а чувство блаженства, которое ей даже никогда не снилось, наполнило её восторгом любви и неудержимой радостью. Этот вечер показался чудесным всем, за исключением верьерского мэра, который никак не мог забыть о своих разбогатевших фабрикантах. Жюльен уже не помнил ни о своём чёрном замысле, ни о своих честолюбивых мечтах, для осуществления которых надо было преодолеть столько препятствий. Первый раз в жизни испытывал он на себе могущественную силу красоты. В какой-то смутной сладостной истоме, столь необычной для него, нежно пожимая эту милую ручку, пленившую его своей неизъяснимой прелестью, он в полузабытьи слушал шорох липовой листвы, по которой пробегал мягкий ночной ветер, да далёкий лай собак с мельницы на берегу Ду.

Однако это его состояние было просто приятным отдыхом, но отнюдь не страстью. Возвращаясь к себе в комнату, он думал только об одном: какое это будет блаженство снова взяться сейчас за свою любимую книгу, ибо для юноши в двадцать лет мысли о «свете» и о том, какое он впечатление в нём произведёт, заслоняют всё.

Вскоре, впрочем, он отложил книгу. Раздумывая о победах Наполеона, он как-то по-новому взглянул и на свою победу. «Да, я выиграл битву, — сказал он себе. — Так надо же воспользоваться этим; надо раздавить гордость этого спесивого дворянина, пока ещё он отступает. Так именно действовал Наполеон. Надо мне будет потребовать отпуск на три дня: тогда я смогу навестить моего друга Фуке. А если г-н де Реналь мне откажет, я ему пригрожу, что совсем уйду... Да он, конечно, уступит».

Госпожа де Реналь ни на минуту не сомкнула глаз. Ей казалось, что она совсем не жила до сих пор. Она снова и снова мысленно переживала то сладостное ощущение и блаженство, охватившее её, когда она почувствовала на своей руке пламенные поцелуи Жюльена.

И вдруг перед ней мелькнуло страшное слово — прелюбодеяние. Всё самое отвратительное, что только низкое, гнусное распутство может вложить в представление о чувственной любви, вдруг встало перед ней. И эти видения старались загрязнить нежный, прекрасный образ — её мечты о Жюльене и о счастье его любить. Будущее рисовалось ей в самых зловещих красках. Она уже видела, как все презирают её.

Это были ужасные мгновения: душе её открылись неведомые области. Едва только ей дано было вкусить никогда не изведанного блаженства, и вот уже она ввергнута в бездну чудовищных мук. Она никогда не представляла себе, что можно так страдать; у неё помутился рассудок. На секунду у неё мелькнула мысль сознаться мужу, что она боится полюбить Жюльена. Ей пришлось бы тогда рассказать о нём всё. К счастью, ей припомнилось наставление, которое ей когда-то давно, накануне свадьбы, прочла её тётка, — наставление о том, как опасно откровенничать с мужем, который в конце концов как-никак господин своей жены. В полном отчаянии она ломала руки.

В голове её бессвязно возникали мучительные, противоречивые мысли. То она дрожала, что Жюльен её не любит, то вдруг её охватывал ужас; она чувствовала себя преступницей и содрогалась, как будто ей завтра же предстояла публичная казнь на городской площади Верьера — стоять у позорного столба с дощечкой на груди, чтобы весь народ видел и знал, что она прелюбодейка.

У г-жи де Реналь не было ни малейшего жизненного опыта, и ей даже среди бела дня, в здравом уме и твёрдой памяти, не могло прийти в голову, что согрешить перед богом — не совсем то же, что стать жертвой всеобщего презрения и подвергнуться публичному позору.

Когда страшная мысль о прелюбодеянии и о всём том бесчестии, которое, по её мнению, оно неизбежно влечёт за собой, на минуту покидала её и она начинала думать о том, как сладостно было бы жить с Жюльеном в невинности, и погружалась в воспоминания, её тотчас же снова охватывало ужасное подозрение, что Жюльен любит другую женщину. Она вспоминала, как он побледнел, испугавшись, что у него отнимут этот портрет или что он скомпрометирует её, если этот портрет кто-нибудь найдёт. Впервые она видела страх на этом спокойном, благородном лице. Не было случая, чтобы он когда-нибудь так волновался из-за неё или из-за детей. И этот новый повод для мучений, когда она и так уже не знала, куда деваться от горя, переполнил меру страданий, отпущенную человеческой душе. Г-жа де Реналь невольно застонала, и её стоны разбудили служанку. Вдруг она увидела перед собой пламя свечи и Элизу, стоявшую возле её постели.

— Так это вас он любит? — вскричала она, не помня себя.

Служанка, с изумлением видя, что с её госпожой творится что-то неладное, к счастью, не обратила никакого внимания на эти странные слова. Г-жа де Реналь поняла, что допустила какую-то неосторожность.

— У меня жар, — сказала она ей, — и я, кажется, бредила. Побудьте здесь со мной.

Вынужденная сдерживаться, она мало-помалу пришла в себя, и ей стало несколько легче; рассудок, покинувший её, пока она находилась в полузабытьи, теперь снова вернулся к ней. Чтобы избавиться от пристального взгляда служанки, она приказала ей почитать вслух газету, и, постепенно успокоенная монотонным голосом девушки, читавшей какую-то длинную статью из «Котидьен», г-жа де Реналь пришла к добродетельному решению обращаться с Жюльеном, когда она с ним увидится, как нельзя холоднее.

XII. Путешествие

В Париже можно встретить хорошо одетых людей, в провинции попадаются люди с характером.

Сийес{54}

На следующий день, с пяти часов утра, — г-жа де Реналь ещё не выходила из спальни, — Жюльен уже отпросился у её мужа на три дня. Неожиданно для него самого, Жюльену вдруг захотелось повидаться с нею; ему вспомнилась её прелестная ручка. Он вышел в сад; г-жа де Реналь долго заставила себя ждать. Конечно, если бы Жюльен любил, он бы не преминул заметить её за полуприкрытыми ставнями в окне второго этажа. Она стояла, прижавшись лбом к стеклу, она смотрела на него. Наконец, вопреки всем своим решениям, она всё-таки рискнула выйти в сад. Вместо обычной бледности на лице её сейчас проступал яркий румянец. Эта бесхитростная женщина явно была взволнована: какая-то натянутость и даже, пожалуй, недовольство нарушали обычное выражение невозмутимой ясности, как бы презревшей все пошлые, мирские заботы, — той ясности, которая придавала особенное очарование её небесным чертам.

Жюльен поспешно приблизился к ней, он с восхищением смотрел на её прекрасные обнажённые руки, полуприкрытые накинутой наспех шалью. Свежий утренний воздух, казалось, заставил ещё ярче пылать её щёки, на которых после пережитых за ночь волнений играл лихорадочный румянец. Её скромная, трогательная красота и вместе с тем одухотворённая мыслью, — чего не встретишь у простолюдинки, — словно пробудила в Жюльене какое-то свойство души, которого он в себе не подозревал. Восхищённый этой красотой, которой жадно упивался его взор, Жюльен нимало не сомневался, что его встретят дружески; он даже и не думал об этом. Каково же было его удивление, когда он вдруг увидел явно подчёркнутую ледяную холодность, в которой он тотчас же заподозрил желание поставить его на место!

Радостная улыбка на его губах сразу исчезла; он вспомнил, какое положение он занимает, особенно в глазах знатной и богатой наследницы. Лицо его мгновенно изменилось: в нём теперь нельзя было прочесть ничего, кроме высокомерия и злости на самого себя. Его охватило чувство нестерпимой досады за то, что он дожидался здесь час с лишним, — и только дождался того, что его так унизили.

«Только дурак может сердиться на других, — рассуждал он про себя. — Камень падает вследствие собственной тяжести. Неужели я навсегда останусь таким младенцем? Неужели же я никогда не научусь отмерять этим людям ровно столько моей души, сколько полагается за их деньги? Если я хочу, чтобы они меня уважали и чтобы я уважал самого себя, надо дать им понять, что это только моя нужда вступает в сделку с их богатством, а сердце моё за тысячу лье от их наглости и на такой высоте, где его не могут задеть жалкие, ничтожные знаки их пренебрежения или милости».

В то время как эти чувства теснились в душе юного гувернёра, на его подвижном лице появилось выражение уязвлённой гордости и жестокого озлобления. Г-жа де Реналь совершенно растерялась. Добродетельная холодность, которой она решила его встретить, сменилась на её лице участием — участием, полным тревоги и недоумения перед этой внезапной переменой, совершившейся с ним на её глазах. Ничего не значащие фразы, которыми принято обмениваться утром насчёт здоровья или погоды, застыли на губах у обоих. Жюльен, который сохранил всё своё здравомыслие, ибо он не испытывал никакого смятения страсти, нашёл способ показать г-же де Реналь, что он ни в какой мере не считает их отношения дружескими: он не сказал ей ни слова о своём отъезде, откланялся и исчез.

В то время как она стояла и смотрела ему вслед, поражённая этим злобным, презрительным взглядом, который ещё только вчера был таким дружеским, к ней подбежал её старший сын и, бросившись ей на шею, крикнул:

— А у нас каникулы: господин Жюльен сегодня уезжает!

Услыхав это, г-жа де Реналь вся похолодела; она чувствовала себя такой несчастной из-за своей добродетели, но она была ещё во сто крат несчастнее из-за своей слабости.

Это новое событие заслонило собой всё в её воображении. Все её благоразумные намерения мигом улетучились. Ей уж теперь приходилось думать не о том, чтобы устоять перед этим обворожительным возлюбленным, а о том, что она вот-вот потеряет его навеки.

Ей пришлось взять себя в руки, чтобы высидеть за завтраком. В довершение всех зол г-н де Реналь и г-жа Дервиль только и говорили, что об отъезде Жюльена. Верьерскому мэру показался несколько странным решительный тон Жюльена, каким тот заявил, что ему необходимо отлучиться.

— Ясно, что мальчишке кто-то сделал выгодное предложение, — в этом можно не сомневаться. Но кто бы это ни был, будь то хоть господин Вально, шестьсот франков в год жалованья гувернёру — такая сумма заставит хоть кого призадуматься. Вчера в Верьере ему, должно быть, сказали, чтобы он подождал денька три, пока там подумают, так вот нынче утром, чтобы не давать мне ответа, этот негодный мальчишка улизнул в горы. Подумать только, что мы вынуждены считаться с каким-то ничтожным мастеровым, который ещё и хамит нам, — вот до чего мы дошли!

«Если даже мой муж, который не представляет себе, как он жестоко оскорбил Жюльена, и тот опасается, как бы он от нас не ушёл, так что же я-то должна думать? — говорила себе г-жа де Реналь. — Всё кончено!»

Чтобы выплакаться вволю и не отвечать на расспросы г-жи Дервиль, она сказала, что у неё ужасно болит голова, ушла к себе в спальню и легла в постель.

— Вот они, эти женщины, — повторял г-н де Реналь. — Вечно у них там что-то не ладится. Уж больно они хитро устроены.

И он удалился, посмеиваясь.

В то время как г-жа де Реналь, жертва своей несчастной и столь внезапно поработившей её страсти, переживала жесточайшие муки, Жюльен весело шагал по дороге, и перед глазами его расстилались живописнейшие пейзажи, какими только может порадовать глаз горная природа. Ему надо было перевалить через высокий хребет к северу от Вержи. Тропинка, по которой он шёл среди густой чащи громадных буков, постепенно поднималась, то и дело петляя по склону высокой горы, что замыкает на севере долину Ду. Взорам путника, уже миновавшего невысокие холмы, между которыми Ду поворачивает на юг, открылись теперь широкие плодородные равнины Бургундии и Божоле. Хотя душа этого юного честолюбца была весьма мало чувствительна к такого рода красотам, он время от времени всё же невольно останавливался и окидывал взором эту широкую, величественную картину.

Наконец он поднялся на вершину большой горы, через которую ему надо было перевалить, чтобы попасть в уединённую долину, где жил его друг, молодой лесоторговец Фуке. Жюльен вовсе не торопился увидеть Фуке — ни его, ни вообще кого-либо на свете. Укрывшись, словно хищная птица, среди голых утёсов, торчащих на самой вершине большой горы, он заметил бы издалека всякого, кто бы ни направлялся сюда. На почти отвесном уступе одного из утёсов он увидел небольшую пещеру. Он забрался в неё и расположился в этом тайном убежище. «Вот уж здесь-то, — сказал он себе с заблестевшими от радости глазами, — здесь никто не может до меня добраться». Здесь, казалось ему, он отлично может записать некоторые свои мысли, что в любом ином месте было бы крайне опасно. Каменная четырёхугольная глыба заменила ему стол. Он так увлёкся, что еле успевал записывать; он ничего не видел кругом. Наконец он очнулся и заметил, что солнце уже садится за отдалённой грядой гор Божоле.

«А почему бы мне не остаться здесь на ночь? — подумал он. — Хлеб у меня есть, и я свободен». Произнося это великое слово, он почувствовал, как душа его встрепенулась от восторга. Вечное притворство довело его до того, что он не мог чувствовать себя свободным даже с Фуке. Подперев голову руками, Жюльен сидел в этой маленькой пещере, упиваясь своими мечтами и ощущением свободы, и чувствовал себя таким счастливым, как никогда в жизни. Он не заметил, как один за другим догорели последние отблески заката. Среди обступившей его необъятной тьмы душа его, замирая, созерцала картины, возникавшие в его воображении, картины его будущей жизни в Париже. Прежде всего ему рисовалась прекрасная женщина, такая прекрасная и возвышенная, какой он никогда не встречал в провинции. Он влюблён в неё страстно, и он любим... Если он разлучался с ней на несколько мгновений, то лишь затем, чтобы покрыть себя славой и стать ещё более достойным её любви.

Юноша, выросший среди унылой действительности парижского света, будь у него даже богатое воображение Жюльена, невольно усмехнулся бы, поймав себя на таких бреднях; великие подвиги и надежды прославиться мигом исчезли бы из его воображения, вытесненные общеизвестной истиной: «Тот, кто красотку свою покидает, — горе тому! — трижды на дню ему изменяют». Но этому юному крестьянину казалось, что для совершения самых героических деяний ему не хватает только случая.

Между тем глубокая ночь давно сменила день, а до посёлка, где жил Фуке, оставалось ещё два лье. Прежде чем покинуть свою пещеру, Жюльен развёл огонь и старательно сжёг всё, что написал.

Он очень удивил своего приятеля, когда в час ночи постучался в его дверь. Фуке не спал: он корпел над своими счетами. Это был высоченный малый, довольно нескладный, с грубыми чертами лица, с громадным носом; но под этой отталкивающей внешностью скрывалось неисчерпаемое добродушие.

— Уж не поругался ли ты с твоим господином де Реналем, что явился так нежданно-негаданно?

Жюльен рассказал ему — так, как он считал нужным, — всё, что с ним произошло накануне.

— Оставайся-ка у меня, — сказал ему Фуке. — Я вижу, ты теперь хорошо их знаешь — и господина де Реналя, и Вально, и помощника префекта Можирона, и кюре Шелана; ты теперь раскусил все их замысловатые повадки. Тебе сейчас в самую пору заняться торгами по сдаче подрядов. В арифметике ты куда сильней меня: ты бы у меня книги вёл, — я ведь немало зарабатываю моей торговлишкой. Но ведь у самого до всего руки не доходят, а взять себе компаньона боишься: как бы не налететь на мошенника. И вот только из-за этого-то каждый день и упускаешь самые что ни на есть выгодные дела. Да вот, ещё только месяц тому назад я дал заработать шесть тысяч франков этому Мишо — ну, знаешь, из Сент-Амана, я его лет шесть не видал, просто случайно встретил на торгах в Понтарлье. А почему бы тебе не заработать эти шесть тысяч или хотя бы три тысячи? Ведь будь ты тогда со мной на торгах, я бы накинул цену на эту партию леса и всех бы их тут же и отвадил, так бы она за мной и осталась. Иди ко мне в компаньоны.

Это предложение расстроило Жюльена: оно не вязалось с его фантастическими бреднями. За ужином, который эти два друга, наподобие гомеровских героев, готовили себе сами, ибо Фуке жил один, он показал Жюльену свои счета, чтобы доказать ему, как выгодно торговать лесом. Фуке был высокого мнения об образованности и характере Жюльена.

Но вот наконец Жюльен остался один в маленькой каморке из еловых брёвен. «А ведь и правда, — сказал он себе, — я могу здесь заработать несколько тысяч франков, а потом уже решить спокойно, надеть ли мне военный мундир или поповскую сутану, в зависимости от того, на что тогда будет мода во Франции. Состояньице, которое я к тому времени прикоплю, устранит всяческие затруднения. Здесь, в горах, где кругом ни души, я понемножку преодолею своё тёмное невежество по части всяких важных материй, которыми интересуются эти салонные господа. Но ведь Фуке не собирается жениться, а сам всё твердит, что пропадает здесь от одиночества. Ясно, что если он берёт себе в компаньоны человека, который ничего не может вложить в его дело, значит, он только на то и надеется, что уж тот его никогда не покинет».

— Неужели же я могу обмануть друга? — с возмущением вскричал Жюльен. Этот странный человек, для которого притворство и полное отсутствие каких бы то ни было привязанностей были обычным способом преуспеяния, не мог сейчас даже и мысли допустить о том, чтобы позволить себе малейшую неделикатность по отношению к любящему его другу.

Но вдруг Жюльен просиял: он нашёл предлог отказаться. «Как? Потерять в безвестности семь-восемь лет? Да ведь мне к тому времени стукнет уже двадцать восемь. Бонапарт в этом возрасте совершил свои самые великие дела. А когда я, никому не ведомый, скоплю наконец немножко деньжонок, толкаясь по этим торгам и добиваясь расположения каких-то жуликоватых чинуш, кто знает, останется ли у меня к тому времени хоть искра священного огня, который необходим, чтобы прославиться?»

На другое утро Жюльен с полным хладнокровием заявил добрейшему Фуке, который считал дело уже решённым, что призвание к святому служению церкви не позволяет ему согласиться на его предложение. Фуке просто в себя прийти не мог от изумления.

— Да ты подумай, — говорил он ему, — ведь я тебя беру в долю, а не то просто положу тебе четыре тысячи в год! А ты вместо этого хочешь опять вернуться к этому своему де Реналю, который тебя с грязью готов смешать. Да когда ты прикопишь сотни две золотых, кто же тебе помешает пойти в твою семинарию? Больше тебе скажу: я сам берусь выхлопотать тебе лучший приход во всей округе. Знаешь, — добавил Фуке, понижая голос, — я ведь им поставляю дрова, господину , и господину , и господину . Я им везу самый высший сорт, дубовую плаху, а они мне за это платят, как за валежник, ну и мне, разумеется, верный барыш; лучше этого поместить денежки и не придумаешь.

Но Жюльен продолжал твердить о своём призвании. Фуке наконец решил, что друг его немного свихнулся. На третий день, едва забрезжил рассвет, Жюльен покинул своего приятеля: ему хотелось провести этот день в горах среди утёсов. Он разыскал свою маленькую пещерку, но в душе его уже не было мира: его нарушило предложение Фуке. Подобно Геркулесу, ему предстояло выбрать, но выбрать не между пороком и добродетелью, а между посредственностью, которая обеспечивала ему надёжное благосостояние, и всеми героическими мечтами юности. «Значит, у меня нет настоящей твёрдости, — говорил он себе. Это сомнение мучило его больше всего. — Должно быть, я не из той глины вылеплен, из какой выходят великие люди, раз я боюсь, как бы эти восемь лет, пока я буду добывать себе кусок хлеба, не отняли у меня той чудесной силы, которая побуждает творить необыкновенные дела».

XIII. Ажурные чулки

Роман — это зеркало, с которым идёшь по большой дороге.

Сен-Реаль{55}

Когда Жюльен снова увидел живописные развалины старинной вержийской церкви, он подумал о том, что за всё это время, с позавчерашнего дня, он ни разу не вспомнил о г-же де Реналь. «В тот день, когда я уходил, эта женщина напомнила мне, какое расстояние нас разделяет, она разговаривала со мной, как с мальчишкой-простолюдином. Ясное дело, она хотела дать мне понять, как она раскаивается в том, что позволила мне накануне удержать её руку. А до чего всё-таки красивая ручка! Прелесть! И как она умеет глядеть, эта женщина, с каким благородством!»

Возможность скопить некую толику денег на подрядах с Фуке дала некоторый простор течению мыслей Жюльена; они уже не так часто омрачались досадой и не заставляли его мучиться горьким сознанием своей бедности и ничтожества в глазах окружающих. Он словно стоял на каком-то возвышении и, взирая оттуда сверху вниз, мог спокойно обозревать и горькую нищету, и достаток, который для него был богатством. Он отнюдь не глядел на своё положение глазами философа, но он был достаточно прозорлив, чтобы почувствовать, что из этого маленького путешествия в горы он вернулся другим человеком.

Его удивило необыкновенное волнение, с каким его слушала г-жа де Реналь, когда он, по её просьбе, стал кратко рассказывать о своём путешествии.

Фуке когда-то подумывал о женитьбе и неоднократно разочаровывался в любви; в разговорах со своим другом он откровенно рассказывал о своих неудачах. Не раз осчастливленный раньше времени, Фуке обнаруживал, что не он один пользуется взаимностью своего предмета. Жюльена очень удивляли эти рассказы; он узнал из них много нового. Вечно наедине со своим воображением, полный недоверия ко всему окружающему, он был далёк от всего, что могло хоть сколько-нибудь просветить его на этот счёт.

Всё это время, пока он отсутствовал, г-жа де Реналь не жила, а мучилась; мучения её были самого разнообразного свойства, но все одинаково невыносимыми. Она в самом деле занемогла.

— Не вздумай выходить вечером в сад, — сказала ей г-жа Дервиль, увидя появившегося Жюльена. — Ты нездорова, а вечером сыро, и тебе станет хуже.

Госпожа Дервиль с удивлением заметила, что её подруга, которую г-н де Реналь вечно упрекал за то, что она чересчур уж просто одевается, ни с того ни с сего надела ажурные чулки и прелестные парижские туфельки. За последние три дня единственным развлечением г-жи де Реналь было шитьё; она скроила себе летнее платье из очень красивой, только что вошедшей в моду материи и беспрестанно торопила Элизу, чтобы та сшила его как можно скорей. Платье было закончено всего через несколько минут после того, как вернулся Жюльен, и г-жа де Реналь тотчас же его надела. У её подруги теперь уже не оставалось никаких сомнений. «Она влюблена, несчастная!» — сказала себе г-жа Дервиль. Ей были теперь совершенно понятны все эти странные недомогания её приятельницы.

Она видела, как та разговаривала с Жюльеном: лицо её то бледнело, то вспыхивало ярким румянцем. Взгляд, полный мучительной тревоги, не отрывался от глаз молодого гувернёра. Г-жа де Реналь с секунды на секунду ждала, что он вот-вот перейдёт к объяснениям и скажет, уходит он от них или остаётся. А Жюльен ничего не говорил просто потому, что он вовсе об этом не думал. Наконец после долгих мучительных колебаний г-жа де Реналь решилась и прерывающимся голосом, который явно изобличал её чувства, спросила:

— Вы, кажется, собираетесь покинуть ваших питомцев и переходите на другое место?

Жюльена поразил неуверенный голос и взгляд, которым смотрела на него г-жа де Реналь. «Эта женщина любит меня, — сказал он себе, — но после того как она на минутку позволит себе такую слабость, в которой она по своей гордости сейчас же раскается, и как только она перестанет бояться, что я уйду от них, она снова будет держаться со мной так же надменно». Он мигом представил себе это невыгодное для него положение; поколебавшись, он ответил:

— Мне будет очень тяжело расстаться с такими милыми детьми, тем более из такой порядочной семьи; но, возможно, мне придётся это сделать. Ведь у каждого есть обязанности и по отношению к самому себе.

Выговорив это словечко: «порядочной» — одно из аристократических выражений, которыми Жюльен только недавно обогатил свой словарь, — он проникся чувством глубочайшего отвращения.

«А я в глазах этой женщины, значит, непорядочный?» — подумал он.

Госпожа де Реналь слушала его и восхищалась его умом, его красотой, а сердце её сжималось: ведь он сам сказал ей, что он, может быть, их покинет. Все её верьерские друзья, приезжавшие в Вержи во время отсутствия Жюльена, наперебой расхваливали ей удивительного молодого человека, которого посчастливилось откопать её мужу. Разумеется, это было не потому, что они что-нибудь понимали в успехах детей. Но то, что он знал наизусть Библию, да ещё по-латыни, приводило верьерских обывателей в такой восторг, что он у них, пожалуй, не остынет ещё сто лет.

Но так как Жюльен ни с кем не разговаривал, он, разумеется, ничего не знал об этом. Будь у г-жи де Реналь хоть чуточку хладнокровия, она бы догадалась поздравить его с тем, что он заслужил такую блестящую репутацию, а это тотчас же успокоило бы гордость Жюльена и он был бы с ней и кроток и мил, тем более что ему очень понравилось её новое платье. Г-жа де Реналь, тоже очень довольная своим нарядным платьем и тем, что сказал ей по этому поводу Жюльен, предложила ему пройтись по саду, но вскоре призналась, что не в состоянии идти одна. Она оперлась на руку беглеца. Но это не только не прибавило ей силы, а наоборот, почувствовав прикосновение его руки, она совсем изнемогла.

Уже стемнело; едва только они уселись, как Жюльен, воспользовавшись своей давнишней привилегией, осмелился приложиться губами к руке своей прелестной соседки и затем немедленно завладел этой ручкой. Он думал о том, как храбро поступал со своими возлюбленными Фуке, а отнюдь не о г-же де Реналь; слово «порядочный» всё ещё лежало камнем у него на сердце. Вдруг руку его крепко сжали, но и это не доставило ему ни малейшего удовольствия. Он не только не гордился, он даже не испытывал никакой признательности за те чувства, которые она так явно обнаруживала в этот вечер; её красота, грация, свежесть сегодня почти не трогали его. Душевная чистота, отсутствие каких бы то ни было недобрых чувств, безусловно, способствуют продлению юности. У большинства красивых женщин прежде всего стареет лицо.

Жюльен весь вечер был не в духе; до сих пор он возмущался случаем, который ставит человека на ту или иную ступень общественной лестницы; после того как Фуке предложил ему этот низменный способ разбогатеть, он стал злиться на самого себя. Весь поглощённый этими мыслями, он изредка перекидывался двумя-тремя словами со своими дамами и, незаметно для себя, выпустил из своей руки ручку г-жи де Реналь. У бедняжки вся душа перевернулась: она увидела в этом свой приговор.

Будь она уверена в привязанности Жюльена, может быть, её добродетель помогла бы ей устоять против него. Но сейчас, когда она боялась потерять его навек, она не противилась своему чувству и забылась до того, что сама взяла Жюльена за руку, которую он в рассеянности положил на спинку стула. Её жест вывел из оцепенения юного честолюбца. Как ему хотелось, чтобы на него поглядели сейчас все эти знатные, спесивые господа, которые за званым обедом, когда он сидел с детьми на заднем конце стола, посматривали на него с такой покровительственной улыбочкой! «Нет, эта женщина не может презирать меня, — сказал он себе, — а если так, то мне незачем противиться её красоте, и если я не хочу потерять уважение к самому себе, я должен стать её возлюбленным». Вряд ли ему пришла бы в голову подобная мысль, если бы он не наслушался простодушных признаний своего друга.

Это внезапное решение несколько развлекло его. «Какая-нибудь из этих двух женщин должна быть непременно моей», — сказал он себе и тут же подумал, что ему было бы гораздо приятнее ухаживать за г-жой Дервиль — не потому, что она ему больше нравилась, а лишь потому, что она всегда знала его только в роли наставника, известного своей учёностью, а не простым подмастерьем с суконной курткой под мышкой, каким он впервые предстал перед г-жой де Реналь.

А вот как раз этого юного подмастерья, краснеющего до корней волос, который стоял у подъезда и не решался позвонить, г-жа де Реналь и вспоминала с особенным умилением.

Продолжая смотр своих позиций, Жюльен убедился, что ему нельзя и думать о победе над г-жой Дервиль, которая, надо полагать, догадывается о том, что г-жа де Реналь неравнодушна к нему. Итак, волей-неволей ему пришлось остановиться на г-же де Реналь. «А что я знаю об этой женщине? — спрашивал себя Жюльен. — Я знаю только одно: до моей отлучки я брал её за руку, а она отнимала у меня руку; теперь я отнимаю руку, а она сама берёт меня за руку и пожимает её. Прекрасный случай отплатить ей с лихвой за всё то презрение, которое она мне выказывала. Бог её знает, сколько у неё было любовников! Может быть, она только потому меня и выбрала, что ей здесь со мной удобно встречаться?»

Вот в этом-то и беда — увы! — чрезмерной цивилизации. Душа двадцатилетнего юноши, получившего кое-какое образование, чуждается всякой непосредственности, бежит от неё за тридевять земель, а без неё любовь зачастую обращается в самую скучную обязанность.

«Я ещё потому должен добиться успеха у этой женщины, — продолжало нашёптывать Жюльену его мелкое тщеславие, — что, если потом кому-нибудь вздумается попрекнуть меня жалким званием гувернёра, я смогу намекнуть, что меня на это толкнула любовь».

Жюльен снова высвободил свою руку, а затем сам схватил руку г-жи де Реналь и сжал её. Когда они около полуночи поднялись в гостиную, г-жа де Реналь сказала ему тихонько:

— Так вы покидаете нас? Вы уйдёте от нас?

Жюльен вздохнул и ответил:

— Мне надо уехать, потому что я влюблён в вас безумно, а это грех, ужасный грех для молодого священника.

Госпожа де Реналь вдруг оперлась на его руку так порывисто, что коснулась своей щекой горячей щеки Жюльена.

Как несхоже прошла ночь для этих двоих людей! Г-жа де Реналь пребывала в совершенном упоении, охваченная восторгом самой возвышенной духовной страсти. Юная кокетливая девушка, которая начала рано влюбляться, привыкает к любовным волнениям, и когда наступает возраст подлинно страстного чувства, для неё уже нет в нём очарования новизны. Но для г-жи де Реналь, которая никогда не читала романов, все оттенки её счастья были новы. Никакая мрачная истина или хотя бы призрак будущего не расхолаживали её. Ей представлялось, что пройдёт ещё десять лет, и она будет всё так же счастлива, как сейчас. Даже мысль о добродетели и клятве верности г-ну де Реналю, мысль, которая так мучила её несколько дней назад, и та сегодня появилась напрасно; она отмахнулась от неё, как от непрошеной гостьи. «Никогда я ничего ему не позволю, — говорила себе г-жа де Реналь. — Мы будем жить с Жюльеном так, как жили этот месяц. Он будет мне другом».

XIV. Английские ножницы

Шестнадцатилетняя девушка, щёчки как розаны, — и всё-таки румянится.

Полидори{56}

Что касается Жюльена, то он после предложения Фуке чувствовал себя просто несчастным; он никак не мог ни на чём остановиться.

«Ах, должно быть, у меня не хватает характера! Плохим бы я был солдатом у Наполеона. Ну хоть по крайней мере, — добавил он, — моё приключение с хозяйкой дома развлечёт меня на некоторое время».

На его счастье, подобная развязность даже и в этом весьма малозначительном случае совсем не вязалась с его истинным душевным состоянием. Г-жа де Реналь пугала его своим новым нарядным платьем. Это платье было для него как бы авангардом Парижа. Его гордость не позволяла ему ни в чём полагаться на случай или на собственную находчивость, которая могла бы выручить его в нужный момент. Основываясь на признаниях Фуке и на том немногом, что он прочёл о любви в Библии, он составил себе весьма тщательный и подробный план кампании. А так как он всё же находился в большом смятении, хоть и не сознавался себе в этом, он решил записать для себя этот план.

Утром в гостиной г-жа де Реналь очутилась на минутку наедине с ним.

— Вас зовут Жюльен. А как ваше второе имя? — спросила она.

На этот столь лестный вопрос наш герой не сумел ничего ответить. Подобная возможность не была предусмотрена в его плане. Не будь у него в голове этого дурацкого плана, его находчивый ум тут же пришёл бы ему на выручку, а неожиданность только подстегнула бы его остроумие.

От сознания собственной неловкости он ещё больше смешался. Г-жа де Реналь тут же простила ему его замешательство. Оно показалось ей умилительно-простосердечным. По её мнению, как раз только этого-то простосердечия и недоставало в манерах этого молодого человека, которого все считали таким умным.

— Твой юный учитель внушает мне сильное недоверие, — не раз говорила ей г-жа Дервиль. — У него такой вид, точно он всё обдумывает и шагу не ступит, не рассчитав заранее. Вот уж себе на уме!

Жюльен испытывал острое чувство унижения оттого, что так глупо растерялся и не сумел ответить г-же де Реналь.

«Такой человек, как я, обязан перед самим собой загладить этот промах», — решил он, и, улучив момент, когда они переходили из одной комнаты в другую, он, повинуясь этому чувству долга, поцеловал г-жу де Реналь.

Трудно было придумать что-либо более неуместное, более неприятное и для него и для неё и, вдобавок ко всему, более безрассудное. Их чуть было не заметили. Г-жа де Реналь подумала: не сошёл ли он с ума? Она испугалась и вместе с тем страшно возмутилась. Эта нелепая выходка напомнила ей г-на Вально.

«Что, если бы я была здесь совсем одна с ним?» — подумала она. И вся её добродетель вернулась к ней, ибо любовь стушевалась.

Она постаралась устроить так, чтобы кто-нибудь из мальчиков постоянно находился при ней.

День тянулся скучно для Жюльена; он с величайшей неловкостью пытался проводить в жизнь свой план обольщения. Ни разу он не взглянул просто на г-жу де Реналь, он кидал на неё только многозначительные взоры. Однако он был не настолько глуп, чтобы не заметить, что ему совсем не удаётся быть любезным, а ещё того менее — обольстительным.

Госпожа де Реналь просто опомниться не могла, так удивляла её и эта его неловкость, и эта невероятная дерзость. «А может быть, это первая любовь заставляет то робеть, то забываться умного человека, — наконец догадалась она, и её охватила неизъяснимая радость. — Но может ли это быть? Значит, моя соперница его не любила?»

После завтрака г-жа де Реналь прошла в гостиную; к ней явился с визитом господин Шарко де Можирон, помощник префекта в Брэ. Она уселась за высокие пяльцы и занялась вышиванием. Рядом с ней сидела г-жа Дервиль. И вот тут-то, средь бела дня, нашего героя вдруг осенило пододвинуть свой сапог и легонько наступить им на хорошенькую ножку г-жи де Реналь в ту самую минуту, когда её ажурные чулочки и изящные парижские туфельки, несомненно, привлекали взоры галантного помощника префекта.

Госпожа де Реналь испугалась не на шутку; она уронила на пол ножницы, клубок шерсти, все свои иголки — и всё это только для того, чтобы жест Жюльена мог кое-как сойти за неловкую попытку подхватить на лету соскользнувшие со столика ножницы. К счастью, оказалось, эти маленькие ножницы из английской стали сломались, и г-жа де Реналь принялась горько сетовать, что Жюльен не подоспел вовремя.

— Вы ведь видели, как они у меня выскользнули? Вы заметили это раньше меня и могли бы их подхватить, а вместо этого вы с вашим усердием только пребольно ударили меня по ноге.

Всё это обмануло помощника префекта, но отнюдь не г-жу Дервиль. «У этого хорошенького мальчишки преглупые манеры!» — подумала она; житейская мудрость провинциального света таких промахов не прощает. Г-жа де Реналь улучила минутку и сказала Жюльену:

— Будьте осторожны, я вам это приказываю.

Жюльен сам сознавал свою неловкость, и ему было очень досадно. Он долго рассуждал сам с собой, следует ли ему рассердиться на это «я вам приказываю». У него хватило ума додуматься: «Она могла сказать мне — я приказываю, если бы речь шла о чём-нибудь, что касается детей и их воспитания; но если она отвечает на мою любовь, она должна считать, что между нами полное равенство. Какая это любовь, если нет равенства?..» И все мысли его сосредоточились на том, чтобы откопать в памяти разные прописные истины по поводу равенства. Он злобно повторял про себя стих Корнеля, который несколько дней тому назад прочла ему г-жа Дервиль:

.......... Любовь

Сама равенство есть, она его не ищет.

Жюльен упорно продолжал разыгрывать донжуана, а так как у него ещё никогда в жизни не было ни одной возлюбленной, он весь этот день вёл себя как последний дурак. Одно только он рассудил правильно: досадуя на себя и на г-жу де Реналь и с ужасом думая о том, что приближается вечер и ему опять придётся сидеть рядом с ней в саду, в темноте, он сказал г-ну де Реналю, что ему надо отправиться в Верьер, к кюре, и ушёл сразу же после обеда, а вернулся совсем поздно, ночью.

Когда Жюльен пришёл к г-ну Шелану, оказалось, что тот перебирается из своего прихода: в конце концов его всё-таки сместили, а его место занял викарий Малон. Жюльен принялся помогать старику кюре, и тут ему пришло в голову написать Фуке, что он отказался от его дружеского предложения, потому что всей душой верил в своё призвание к служению церкви, но что сейчас он увидел такую вопиющую несправедливость, что его берёт сомнение, не полезнее ли ему будет для спасения души отказаться от мысли о священном сане.

Жюльен был в восторге от своей блестящей идеи воспользоваться смещением кюре и сделать себе из этого лазейку, чтобы иметь возможность обратиться к торговле, если унылое благоразумие возьмёт в его душе верх над героизмом.

XV. Петух пропел

Любовь — амор по-латыни,

От любви бывает мор,

Море слёз, тоски пустыня,

Мрак, морока и позор.

«Гербовник любви»

Будь у Жюльена хоть немного хитрости, которую он себе так неосновательно приписывал, он бы не преминул поздравить себя на следующий день с блистательными результатами, которых достиг своим путешествием в Верьер. Он исчез — и все его промахи были забыты. Но он был мрачен весь день, и только уж совсем вечером ему пришла в голову поистине удивительная мысль, которую он тут же с невероятной смелостью сообщил г-же де Реналь. Едва они уселись в саду, Жюльен, не подождав даже, пока стемнеет, приблизил губы к уху г-жи де Реналь и, рискуя всерьёз опорочить её доброе имя, сказал ей:

— Сударыня, сегодня ночью ровно в два часа я буду в вашей комнате: мне необходимо поговорить с вами.

Жюльен дрожал от страха: а вдруг она ответит согласием! Роль соблазнителя до такой степени угнетала его, что, если бы он только мог дать себе волю, он на несколько дней заперся бы у себя в комнате, чтобы вовсе не видеть своих дам. Он понимал, что своим «замечательным» вчерашним поведением он испортил всё, что ему так легко досталось накануне, и теперь он просто не знал, как быть.

Госпожа де Реналь на это дерзкое заявление, которое осмелился ей сделать Жюльен, ответила самым искренним и нимало не преувеличенным негодованием. Ему почудилось презрение в её кратком ответе. Несомненно, в этой фразе, произнесённой почти шёпотом, присутствовало словечко «фу». Под предлогом, будто ему надо что-то сказать детям, Жюльен отправился к ним в комнату, а вернувшись, сел около г-жи Дервиль и как можно дальше от г-жи де Реналь. Таким образом, он совершенно лишил себя всякой возможности взять её за руку. Разговор принял серьёзный характер, и Жюльен с честью поддерживал его, если не считать нескольких пауз, когда он вдруг снова начинал ломать себе голову. «Как бы мне придумать какой-нибудь ловкий манёвр, — говорил он себе, — чтобы заставить г-жу де Реналь снова выказывать мне то явное расположение, которое три дня тому назад позволяло мне думать, что она моя?»

Жюльен был чрезвычайно подавлен этим почти безвыходным положением, до которого он сам довёл свои дела. А между тем счастливый исход привёл бы его в ещё большее замешательство.

Когда около двенадцати все разошлись, он с мрачной уверенностью решил про себя, что г-жа Дервиль относится к нему с глубочайшим презрением и что его дела с г-жой де Реналь обстоят не лучше.

В самом отвратительном расположении духа, чувствуя себя донельзя униженным, Жюльен никак не мог заснуть. Однако он не допускал мысли бросить всё это притворство, отказаться от своих планов и жить изо дня в день подле г-жи де Реналь, довольствуясь, как дитя, теми радостями, которые приносит всякий новый день.

Он ломал себе голову, придумывая разные искусные манёвры, которые спустя несколько секунд казались ему совершенно нелепыми; словом, он чувствовал себя глубоко несчастным, как вдруг на больших часах замка пробило два.

Этот звон заставил его очнуться — так очнулся апостол Пётр, услышав, что пропел петух. Он почувствовал, что произошло нечто ужасное. С той самой минуты, как он осмелился сделать ей это дерзкое предложение, он больше ни разу не вспомнил о нём: ведь она так рассердилась на него!

«Я сказал ей, что приду к ней в два часа, — рассуждал он сам с собой, поднимаясь с постели, — я могу быть невеждой и грубияном, как оно, конечно, и полагается крестьянскому сыну, — г-жа Дервиль совершенно ясно дала мне это понять, — но я по крайней мере докажу, что я не ничтожество».

Поистине Жюльен с полным основанием мог гордиться своим мужеством; никогда ещё не подвергал он себя такому чудовищному насилию. Отворяя дверь своей комнаты, он так дрожал, что у него подгибались колени, и он вынужден был прислониться к стене.

Он нарочно не надел башмаков. Выйдя в коридор, он подошёл к двери г-на де Реналя и прислушался: оттуда доносился громкий храп. Его охватило полное отчаяние. Значит, у него уже теперь нет никакого предлога не пойти к ней. Но бог ты мой! — что он там будет делать? У него не было никакого плана, а если бы даже и был, он чувствовал себя сейчас до такой степени растерянным, что всё равно не мог бы его выполнить.

Наконец, сделав над собой невероятное усилие, чувствуя, что ему в тысячу раз легче было бы пойти на смертную казнь, он вошёл в маленький коридорчик, примыкавший к спальне г-жи де Реналь. Дрожащей рукой он отворил дверь, которая пронзительно скрипнула.

Спальня была освещена, на камине под колпачком горел ночник — вот беда, только этого не хватало! Увидев его, г-жа де Реналь мгновенно вскочила с постели. «Несчастный!» — вскричала она. Произошло маленькое замешательство. И тут у Жюльена вылетели из головы все его тщеславные бредни, и он стал просто самим собой. Быть отвергнутым такой прелестной женщиной показалось ему величайшим несчастьем. В ответ на её упрёки он бросился к её ногам и обхватил её колени. А так как она продолжала бранить его, и страшно сурово, он вдруг разрыдался.

Когда через несколько часов Жюльен вышел из спальни г-жи де Реналь, про него можно было сказать, как принято говорить в романах, что больше ему уж ничего не оставалось желать. И в самом деле, любовь, которую он к себе внушил, и то неожиданное впечатление, какое произвели на него её прелести, даровали ему победу, коей он никогда не достиг бы всеми своими неуклюжими хитростями.

Но даже и в самые сладостные мгновения этот человек, жертва своей нелепой гордыни, пытался разыгрывать покорителя женских сердец и прилагал невероятные старания испортить всё, что в нём было привлекательного. Вместо того чтобы упиваться порывами страсти, пробуждённой им, и раскаянием, которое ещё увеличивало их пылкость, он ни на минуту не позволял себе забыть о своём долге.

Он боялся, что потом будет горько сожалеть и уронит себя в собственных глазах, если хоть немножко отступит от того идеала, который он сам для себя выдумал. Короче говоря, как раз то, что делало Жюльена существом высшего порядка, и мешало ему вкушать счастье, которое само шло ему в руки. Так шестнадцатилетняя девушка с очаровательнейшим цветом лица считает своим долгом румяниться, отправляясь на бал.

Перепугавшись до смерти при виде Жюльена, г-жа де Реналь сначала ужасно растерялась, а потом уже никак не могла справиться со своим смятением. Слёзы Жюльена, его отчаяние сразили её.

Даже когда ей уж не в чем было отказывать Жюльену, она вдруг снова в порыве самого искреннего негодования отталкивала его и тут же снова бросалась в его объятия. Во всём этом не было ничего преднамеренного. Она уже считала себя бесповоротно погибшей и, преследуемая видением ада, пряталась на груди Жюльена и осыпала его бурными ласками. Словом, здесь было всё, что только возможно для полного блаженства нашего героя, вплоть до природной пылкости, разбуженной им в этой женщине, если бы он только умел насладиться всем этим. Жюльен уже ушёл, а она долго ещё трепетала в страстном волнении и замирала от ужаса, терзаемая муками раскаяния.

«Боже мой! Это и есть счастье любви? И это всё?» — вот какова была первая мысль Жюльена, когда он очутился один у себя в комнате. Он пребывал в том состоянии искреннего изумления и смутной растерянности, которые овладевают душой, когда она наконец достигла того, к чему так долго стремилась. Она привыкла желать, но теперь желать уже нечего, а воспоминаний у неё ещё нет. Как солдат, возвратившийся с парада, Жюльен тщательно перебирал в памяти все подробности своего поведения. «Не упустил ли я чего-нибудь из того, что мне повелевает мой долг? Хорошо ли я сыграл свою роль?»

И какую роль? Роль человека, привыкшего быть неотразимым в глазах женщин.

XVI. Назавтра

Не turn’d his lips to hers, and with his hand

Call’d back the tangles of her wandering hair.

«Don Juan», c. I, st. CLXX[57]

Хорошо, что, на счастье Жюльена, г-жа де Реналь была так изумлена и потрясена, что не могла заметить нелепого поведения этого человека, который в один миг стал для неё всем на свете.

Когда уже начало светать, она стала уговаривать его, чтобы он ушёл.

— Боже мой, — говорила она, — если только муж услышит шум, я погибла!

Жюльен, который за всё это время успел придумать немало всяких фраз, вспомнил одну из них:

— А вам было бы жаль расстаться с жизнью?

— Ах, сейчас — да, ужасно! Но всё равно я бы не пожалела о том, что узнала вас.

Жюльен счёл долгом для поддержания своего достоинства выйти от неё, когда уже было совсем светло и без всяких предосторожностей.

Неослабное внимание, с каким он постоянно следил за каждым своим движением, одержимый нелепой идеей показать себя опытным мужчиной, оказалось всё-таки полезным в одном отношении: когда они встретились с г-жой де Реналь за завтраком, его поведение было верхом осторожности.

А она не могла взглянуть на него без того, чтобы не покраснеть до корней волос, а вместе с тем не могла прожить и секунды без того, чтобы не поглядеть на него; она сама чувствовала, что смущается, и оттого, что она изо всех сил старалась скрыть это, смущалась вдвое. Жюльен только один раз поднял на неё глаза. Г-жа де Реналь сначала восхищалась его выдержкой. Но когда этот единственный взгляд так больше и не повторился, она испугалась. «Неужели он уже разлюбил меня? Увы! Я стара для него, я на целых десять лет старше!»

Когда они шли из столовой в сад, она вдруг схватила его руку и крепко сжала её. Изумлённый и застигнутый врасплох этим необычайным проявлением любви, он посмотрел на неё пламенным взором. Она показалась ему такой красивой за завтраком! Правда, он сидел, опустив глаза, но всё время он только и представлял себе, как она необыкновенно прелестна. Этот взгляд утешил г-жу де Реналь; он не совсем рассеял её опасения, но как раз эти-то опасения почти совсем заглушали её угрызения совести по отношению к мужу.

За завтраком муж ровно ничего не заметил, но нельзя было бы сказать этого о г-же Дервиль; она решила, что г-жа де Реналь стоит на краю бездны. В течение целого дня, движимая отважным и решительным чувством дружбы, она не переставала донимать свою подругу разными намёками, чтобы изобразить ей в самых зловещих красках страшную опасность, которой она себя подвергала.

Госпожа де Реналь горела нетерпением поскорее очутиться наедине с Жюльеном; ей так хотелось спросить его, любит ли он её ещё. Несмотря на всю свою беспредельную кротость, она несколько раз порывалась сказать подруге, что она лишняя.

Вечером в саду г-жа Дервиль устроила так, что ей удалось сесть между г-жой де Реналь и Жюльеном. И г-жа де Реналь, которая лелеяла упоительную мечту — как она сейчас крепко сожмёт руку Жюльена и поднесёт её к своим губам, — не смогла даже перекинуться с ним ни единым словом.

Это препятствие только усилило её смятение. Она горько упрекала самое себя. Она так бранила Жюльена за его безрассудство, когда он явился к ней в прошлую ночь, что теперь дрожала от страха: а вдруг он сегодня не придёт? Она рано ушла из сада и затворилась у себя в комнате. Но от нетерпения ей не сиделось на месте: она подошла к двери Жюльена и прислушалась. Однако, как ни терзали её беспокойство и страсть, она всё же не решилась войти. Такой поступок казался ей уж последней степенью падения, ибо в провинции это неисчерпаемая тема для ехидных сплетен.

Слуги ещё не все легли спать. В конце концов, вынужденная осторожностью, г-жа де Реналь волей-неволей вернулась к себе. Два часа ожидания тянулись для неё, словно два столетия непрерывной пытки.

Однако Жюльен был слишком верен тому, что он называл своим «долгом», чтобы позволить себе хоть в чём-либо отступить от предписанного им себе плана.

Как только пробило час, он тихонько вышел из своей комнаты, удостоверился, что хозяин дома крепко спит, и явился к г-же де Реналь. На этот раз он вкусил больше счастья возле своей возлюбленной, ибо он был не так сосредоточен на том, чтобы играть свою роль. У него открылись глаза, и он обрёл способность слышать. То, что г-жа де Реналь сказала ему о своём возрасте, внушило ему некоторую уверенность в себе.

— Ах, боже мой! Ведь я на десять лет старше вас! Может ли это быть, чтобы вы меня любили? — твердила она ему без всякого умысла, просто потому, что эта мысль угнетала её.

Жюльен не понимал, чем она так огорчается, но видел, что она огорчается искренне, и почти совсем забыл свой страх показаться смешным.

Нелепое опасение, что к нему из-за его низкого происхождения относятся как к любовнику-слуге, тоже рассеялось. По мере того как пылкость Жюльена вливала успокоение в сердце его робкой возлюбленной, она понемногу отходила душой и обретала способность приглядываться к своему милому. К счастью, у него нынче ночью почти не замечалось той озабоченности, из-за которой вчерашнее свидание было для него только победой, а отнюдь не наслаждением. Если бы только она заметила его старание выдержать роль, это печальное открытие навсегда отравило бы ей всё счастье. Она бы сказала себе, что это не что иное, как плачевное следствие огромной разницы лет.

Хотя г-жа де Реналь никогда не задумывалась над вопросами любви, неравенство лет, вслед за неравенством состояний, — одна из неисчерпаемых тем, излюбленный конёк провинциального зубоскальства всякий раз, когда речь заходит о любви.

Прошло несколько дней, и Жюльен со всем пылом юности влюбился без памяти.

«Нет, надо признаться, — рассуждал он сам с собой, — она так добра, ну просто ангельская душа, а по красоте может ли кто с ней сравниться?»

Он уже почти выкинул из головы мысль о необходимости выдерживать роль. Как-то в минуту откровенности он даже признался ей во всех своих опасениях. Каким бурным проявлением любви было встречено это признание! «Так, значит, у меня не было счастливой соперницы!» — в восторге повторяла себе г-жа де Реналь. Она даже решилась спросить его, что это был за портрет, над которым он так дрожал. Жюльен поклялся, что это был портрет мужчины.

В редкие минуты относительного хладнокровия, когда к г-же де Реналь возвращалась способность размышлять, её охватывало чувство бесконечного удивления: как это на свете существует такое счастье, о котором она никогда даже не подозревала?!

«Ах! Почему я не встретилась с Жюльеном лет десять тому назад, — мысленно восклицала она, — когда я ещё могла считаться красивой!»

Жюльену, разумеется, не приходили в голову подобные мысли. Любовь его в значительной мере всё ещё питалась тщеславием: его радовало, что он, нищий, ничтожное, презренное существо, обладает такой красивой женщиной. Его бурные восторги, его пламенное преклонение перед красотой своей возлюбленной в конце концов несколько рассеяли её опасения относительно разницы лет. Будь у неё хоть сколько-нибудь житейского опыта, который у тридцатилетней женщины в более просвещённой среде накопился бы уже давно, она бы беспрестанно мучилась страхом, долго ли продлится такая любовь, ибо, казалось, любовь эта только и держится тем, что всё ей ново, всё изумляет и сладостно льстит самолюбию.

Когда Жюльен забывал о своих честолюбивых стремлениях, он способен был искренне восхищаться даже шляпками, даже платьями г-жи де Реналь. Он таял от блаженства, вдыхая их аромат. Он раскрывал дверцы её зеркального шкафа и часами стоял перед ним, любуясь красотой и порядком, который там царил. Его подруга стояла, прижавшись к нему, и смотрела на него, а он — он глядел на все эти драгоценные безделушки и наряды, которые накануне венчания кладут в свадебную корзинку невесты.

«Ведь я могла бы выйти замуж за такого человека! — думала иногда г-жа де Реналь. — Такая пламенная душа! Какое это было бы блаженство — жить с ним!»

Что же касается Жюльена, ему ещё никогда в жизни не случалось подходить так близко ко всем этим сокрушительным орудиям женской артиллерии. «Мыслимо ли, чтобы в Париже можно было найти что-нибудь более прекрасное?» — восклицал он про себя. И в такие минуты он уже ни в чём не видел никаких помех своему счастью. Искреннее восхищение его возлюбленной, её восторги часто заставляли его совершенно забывать жалкие рассуждения, которые делали его таким расчётливым и таким нелепым в первые дни их связи. Бывали минуты, когда, несмотря на его привычку вечно притворяться, ему доставляло неизъяснимую отраду чистосердечно открыться этой обожавшей его знатной даме в полном своём неведении всяких житейских правил. Высокое положение его возлюбленной невольно возвышало его. Г-жа де Реналь, в свою очередь, находила истинно духовное наслаждение в том, чтобы наставлять во всяческих мелочах этого даровитого юношу, который, как все считали, далеко пойдёт. Даже помощник префекта и сам г-н Вально, и те не могли не восхищаться им; и она теперь уже думала, что они вовсе не так глупы. Только одна г-жа Дервиль отнюдь не была склонна высказывать подобные мысли. В отчаянии от того, о чём она догадывалась, и видя, что её добрые советы только раздражают молодую женщину, которая в буквальном смысле слова совсем потеряла голову, она внезапно уехала из Вержи без всяких объяснений; впрочем, её остереглись допрашивать на этот счёт. Г-жа де Реналь немножко всплакнула, но очень скоро почувствовала, что стала во много раз счастливее прежнего.

После отъезда подруги она чуть ли не целый день проводила с глазу на глаз со своим любовником.

И Жюльен тоже наслаждался обществом своей возлюбленной, тем более что, когда ему случалось надолго оставаться наедине с самим собой, злосчастное предложение Фуке по-прежнему не давало ему покоя. В первые дни этой новой для него жизни бывали минуты, когда он, до сих пор ещё не знавший чувства любви, никогда никем не любимый, испытывал такое блаженство быть самим собой, что не раз готов был признаться г-же де Реналь в своём честолюбии, которое до сей поры было истинной сутью его жизни. Ему хотелось посоветоваться с нею относительно предложения Фуке, которое всё ещё как-то странно привлекало его, но одно незначительное происшествие внезапно положило конец всякой откровенности.

XVII. Старший помощник мэра

О, how this spring of love ressembleth

The uncertain glory of an April day,

Which now shows all the beauty of the sun,

And by and by a cloud takes all away!

«Two Gentlemen of Verona»[58]

Как-то раз к вечеру, на закате, сидя возле своей подруги в укромном уголке фруктового сада, вдалеке от докучных свидетелей, Жюльен впал в глубокую задумчивость. «Эти счастливые минуты, — думал он, — долго ли они ещё продлятся?» Его неотступно преследовала мысль о том, как трудно принять какое-то решение, когда так мало возможностей, и он с горечью сознавал, что это и есть то великое зло, которое неминуемо завершает пору детства и отравляет первые годы юности неимущего человека.

— Ах, — вырвалось у него, — Наполеона, можно сказать, сам бог послал молодым французам! Кто нам его заменит, что станут без него делать все эти несчастные, даже побогаче меня, у которых всего несколько экю в кармане, только-только на образование, а нет денег, чтобы подкупить кого надо, заручиться в двадцать лет местом и пробивать себе дорогу в жизни! И что бы там ни делали, — прибавил он, глубоко вздохнув, — вечно нас будет преследовать это роковое воспоминание: никогда уж мы не будем чувствовать себя счастливыми.

Вдруг он заметил, что г-жа де Реналь нахмурилась и у неё сделалось такое холодное и надменное лицо, — подобный образ мыслей, на её взгляд, годился только для слуги. Ей с детства внушили, что она очень богата, и она считала, как нечто само собой разумеющееся, что и Жюльен так же богат, как она. Она любила его в тысячу раз больше жизни, она любила бы его, даже если бы он оказался неблагодарным, обманщиком, и деньги в её глазах ровно ничего не значили.

Но Жюльен, разумеется, и не догадывался об этом. Он точно с облаков на землю упал, увидев вдруг её нахмуренные брови. Однако он всё-таки не растерялся и, тут же присочинив что-то, дал понять этой знатной даме, сидевшей рядом с ним на дерновой скамье, что эти слова, которые он ей сейчас нарочно повторил, он слышал ещё в тот раз, когда ходил в горы к своему приятелю-лесоторговцу. Вот как они, мол, рассуждают, эти нечестивцы!

— Не надо вам водиться с такими людьми, — сказала г-жа де Реналь, всё ещё сохраняя на своём лице, только что дышавшем самой глубокой нежностью, холодновато-брезгливое выражение.

Эти нахмуренные брови г-жи де Реналь или, вернее, раскаяние в собственной неосторожности нанесли первый удар иллюзиям Жюльена. «Она добрая и милая, — говорил он себе, — и она действительно меня любит, но она выросла в неприятельском лагере. Разумеется, они должны бояться смелых, честных людей, которые, получив хорошее образование, никуда не могут пробиться из-за отсутствия средств. Что сталось бы со всеми этими дворянчиками, если бы нам только позволили сразиться с ними равным оружием! Вот, предположим, я мэр города Верьера, человек благонамеренный, честный, — таков ведь, в сущности, и господин де Реналь. Но ах, как бы они у меня все полетели — и этот викарий, и господин Вально со всеми их плутнями! Вот когда справедливость восторжествовала бы в Верьере! Уж не таланты же их помешали бы мне. Ведь сами-то они словно впотьмах ходят».

Счастье Жюльена в этот день могло бы действительно стать чём-то прочным. Но у нашего героя не хватило смелости быть искренним до конца. Надо было проявить мужество и ринуться в бой, но немедленно. Г-жа де Реналь удивилась словам Жюльена, потому что люди её круга беспрестанно твердили о том, что следует опасаться появления нового Робеспьера именно из среды чересчур образованных молодых людей низшего сословия. Г-жа де Реналь долго ещё сохраняла холодный вид и, как казалось Жюльену, явно намеренно. А она, высказав сгоряча своё возмущение по поводу таких неуместных речей, теперь думала только о том, не сказала ли она ему нечаянно чего-нибудь обидного. И это-то огорчение и отражалось теперь на её лице, обычно дышавшем такой чистотой и простосердечием, в особенности когда она была счастлива, вдали от всяких докучных людей.

Жюльен больше уж не позволял себе мечтать вслух. Он стал несколько спокойнее и, не будучи уже столь безумно влюблён, считал теперь, что ходить на свидания в комнату г-жи де Реналь, пожалуй, действительно неосторожно. Пускай лучше она приходит к нему: ведь если кто-нибудь из слуг и увидит её в коридоре, у неё всегда найдётся что сказать: мало ли у неё какие могут быть причины!

Но и это тоже имело свои неудобства. Жюльен достал через Фуке кое-какие книги, о которых сам он, молодой богослов, не посмел бы и заикнуться в книжной лавке. Он только ночью и решался читать. И частенько бывало, что ему вовсе не хотелось, чтобы его чтение прерывалось ночным посещением, в предвкушении которого ещё так недавно, до этого разговора в саду, он вряд ли был способен взяться за книгу.

Благодаря г-же де Реналь для него теперь открылось много нового в книгах. Он не стеснялся расспрашивать её о всяких мелочах, незнание которых ставит в тупик ум молодого человека, не принадлежащего к светскому обществу, какими бы богатыми дарованиями он ни был наделён от природы.

Это воспитание любовью, которое велось женщиной, в высшей степени несведущей было для него истинным счастьем. Жюльену сразу была дана возможность увидеть общество таким, каким оно было в то время. Ум его не засорялся рассказами о том, каково оно было в давние времена, две тысячи лет тому назад, или даже каких-нибудь шестьдесят лет назад, во времена Вольтера и Людовика XV. У него точно завеса упала с глаз! Как он обрадовался! Наконец-то ему стало понятно всё, что происходило в Верьере.

На первый план выступили разные чрезвычайно запутанные интриги, завязавшиеся ещё тому назад два года вокруг безансонского префекта. Интриги эти поддерживались письмами из Парижа, и от самых что ни на есть великих людей. А всё дело было в том, чтобы провести г-на де Муаро, — а это был самый набожный человек во всей округе — не младшим, а старшим помощником мэра в городе Верьере.

Соперником его был некий очень богатый фабрикант, которого надо было во что бы то ни стало оттеснить на место младшего помощника.

Наконец-то Жюльену стали понятны все те намёки, к которым он раньше с удивлением прислушивался на званых обедах, когда к г-ну де Реналю съезжалась вся местная знать. Это привилегированное общество было чрезвычайно глубоко заинтересовано в том, чтобы должность старшего помощника досталась именно этому человеку, о кандидатуре коего никто, кроме них, во всём городе, а тем паче либералы, даже и не подозревал. Такое важное значение придавалось этому по той причине, что, как всем известно, восточную сторону главной улицы Верьера надлежало расширить более чем на девять футов, ибо эта улица стала проезжей дорогой.

Так вот, если бы г-ну де Муаро, владевшему тремя домами, подлежащими сносу, удалось занять место старшего помощника, а впоследствии и мэра, коль скоро г-на де Реналя проведут в депутаты, он бы, разумеется, когда надо, закрыл глаза, и тогда дома, выходившие на общественную дорогу, подверглись бы только кое-каким незначительным перестройкам и, таким образом, простояли бы ещё сто лет. Несмотря на великую набожность и несомненную честность г-на де Муаро, все были твёрдо уверены, что он окажется достаточно покладистым, ибо у него было много детей. А из этих домов, подлежавших сносу, девять принадлежали самым именитым людям Верьера.

На взгляд Жюльена, эта интрига имела куда больше значения, чем описание битвы под Фонтенуа{59} — название, которое впервые попалось ему в одной из книг, присланных Фуке. Немало было на свете вещей, которые удивляли Жюльена вот уже целых пять лет, с тех самых пор, как он стал ходить по вечерам заниматься к кюре. Но так как скромность и смирение — первые качества юноши, посвятившего себя изучению богословия, то он не считал возможным задавать ему какие-либо вопросы.

Как-то раз г-жа де Реналь отдала какое-то распоряжение лакею своего мужа, тому самому, который ненавидел Жюльена.

— Но ведь нынче у нас пятница, сударыня, последняя в этом месяце, — ответил ей тот многозначительным тоном.

— Ну хорошо, ступайте, — сказала г-жа де Реналь.

— Так, значит, он отправится сегодня на этот сенной склад: ведь там когда-то была церковь, и недавно её снова открыли, — сказал Жюльен. — А что же они там делают? Вот тайна, которую я никак не могу разгадать.

— Это какое-то весьма душеспасительное, но совершенно особенное учреждение, — отвечала г-жа де Реналь. — Женщин туда не пускают. Я знаю только, что они все там друг с другом на ты. Ну, вот, например, если этот наш лакей встретится там с господином Вально, то этот спесивый глупец нисколько не рассердится, если Сен-Жан скажет ему «ты», и ответит ему так же. Если же вам хочется узнать поподробнее, что они там делают, я могу как-нибудь при случае расспросить об этом Можирона и Вально. Мы вносим туда по двадцать франков за каждого слугу, — должно быть, затем, чтобы они нас в один прекрасный день не прирезали, если опять наступит террор девяносто третьего года.

Время летело незаметно. Когда Жюльена одолевали приступы мрачного честолюбия, он вспоминал о прелестях своей возлюбленной и успокаивался. Вынужденный воздерживаться от всяких скучных, глубокомысленных разговоров, поскольку он и она принадлежали к двум враждебным лагерям, Жюльен, сам того не замечая, сильнее ощущал счастье, которое она ему давала, и всё больше подпадал под её власть.

Когда им иной раз в присутствии детей, которые теперь уже стали чересчур смышлёными, приходилось держаться в рамках рассудительной, спокойной беседы, Жюльен, устремив на неё пламенный, любящий взор, выслушивал с удивительной покорностью её рассказы о том, как устроен свет. Случалось, что, рассказывая о каком-нибудь искусном мошенничестве, связанном с прокладкой дороги или крупным подрядом, г-жа де Реналь, глядя на изумлённое лицо Жюльена, вдруг забывалась, и Жюльену приходилось её удерживать, так как она в рассеянности обращалась с ним так же запросто и непринуждённо, как со своими детьми. И действительно, бывали минуты, когда ей казалось, что она любит его, как своё дитя. Да и в самом деле, разве ей не приходилось беспрестанно отвечать на его наивные вопросы о самых простых вещах, которые мальчик из хорошей семьи уже отлично знает в пятнадцать лет? Но мгновение спустя она уже опять смотрела на него с восхищением, как на своего властелина. Его ум иной раз так поражал её, что ей становилось страшно; с каждым днём она всё сильнее убеждалась в том, что этому юному аббату предстоит совершить великие дела. То она представляла его себе чуть ли не папой, то первым министром вроде Ришелье.

— Доживу ли я до того времени, когда ты прославишься? — говорила она Жюльену. — Большому человеку сейчас открыта дорога: и король и церковь нуждаются в великих людях; ведь только об этом изо дня в день и толкуют у нас в салонах. А если не появится какой-нибудь человек вроде Ришелье и не укротит эту бурю всяческих разногласий и распрей, не миновать катастрофы.

XVIII. Король в Верьере

Или вы годны на то лишь, чтобы выкинуть вас, словно падаль, — народ, души лишённый, у коего кровь в жилах остановилась.

Проповедь епископа в часовне св. Климента

Третьего сентября, в десять часов вечера, по главной улице Верьера галопом проскакал жандарм и перебудил весь город. Он привёз известие, что его величество король «соизволит прибыть в воскресенье», — а дело происходило во вторник. Господин префект разрешил, иначе говоря, распорядился произвести отбор среди молодых людей для почётного караула; надо было позаботиться о том, чтобы всё было обставлено как нельзя более торжественно и пышно. Тут же полетела эстафета в Вержи. Г-н де Реналь прискакал ночью и застал весь город в смятении. Всякий совался со своими предложениями; те, у кого не было особых забот, торопились поскорее снять балкон, чтобы поглазеть на въезд короля.

Но кого же назначить начальником почётного караула? Г-н де Реналь тотчас же сообразил, что для пользы домов, подлежащих сносу, весьма важно, чтобы командование было поручено не кому иному, как г-ну де Муаро. Это стало бы для него чем-то вроде грамоты, дающей право занять место старшего помощника. Никаких сомнений относительно благочестия г-на де Муаро быть не могло; поистине оно было непревзойдённым, но вот беда — он никогда в жизни не сидел в седле. Это был тридцатишестилетний господин в высшей степени робкого нрава, который одинаково боялся и свалиться с лошади, и оказаться в смешном положении.

Мэр вызвал его к себе в пять часов утра.

— Вы можете видеть, сударь, что я прибегаю к вам за советом, как если бы вы уже занимали тот пост, на котором вас жаждут видеть все честные люди. В нашем несчастном городе процветают фабрики, либеральная партия ворочает миллионами, она стремится забрать власть в свои руки и добивается этого любыми средствами. Подумаем об интересах короля, об интересах монархии и прежде всего об интересах нашей святой церкви. Скажите мне ваше мнение, сударь: как вы полагаете, кому могли бы мы поручить командование почётным караулом?

Несмотря на неописуемый страх перед лошадьми, г-н де Муаро в конце концов решился принять на себя это почётное звание, словно мученический венец.

— Я сумею держаться достойным образом, — сказал он мэру.

Времени оставалось в обрез, а надо было ещё успеть привести в порядок форменные мундиры, в которых семь лет назад встречали в Верьере какого-то принца крови.

В семь часов утра из Вержи приехала г-жа де Реналь с детьми и Жюльеном. Салон её уже осаждали жёны либералов; ссылаясь на то, что сейчас надо показать полное единение партий, они умоляли её замолвить словечко перед супругом и убедить его оставить для их мужей хотя бы одно место в почётном карауле. Одна из них уверяла, что, если её мужа не выберут, он с горя непременно объявит себя банкротом. Г-жа де Реналь быстро выпроводила всех. Она казалась чем-то сильно озабоченной.

Жюльен очень удивлялся, а ещё того больше сердился, что она скрывает от него причину своего волнения. «Я так и думал, — говорил он себе с горечью. — Всю её любовь затмило теперь великое счастье принимать у себя короля. Она просто в себя прийти не может от всей этой кутерьмы. Когда эти кастовые бредни перестанут ей кружить голову, тогда она меня снова будет любить».

И удивительная вещь — от этого он ещё больше в неё влюбился.

По всему дому работали обойщики. Жюльен долго и тщетно выжидал случая перекинуться с ней хоть словечком. Наконец он поймал её, когда она выходила из его комнаты с его одеждой в руках. Кругом никого не было. Он попытался с ней заговорить. Но она не стала его слушать и убежала. «Как я глуп, что влюбился в такую женщину: ей так хочется блеснуть, что она просто помешалась на этом, совсем как её муж».

Сказать правду, она даже превзошла своего мужа; её захватила одна заветная мечта, в которой она никак не решалась признаться Жюльену из страха его обидеть: ей страстно хотелось заставить его хотя бы на один день снять это унылое чёрное одеяние. С необыкновенной ловкостью, поистине достойной удивления у столь простодушной женщины, она уговорила сначала г-на де Муаро, а затем и помощника префекта г-на де Можирона, назначить Жюльена в почётный караул, хотя на это место претендовали ещё пять-шесть молодых людей — все сыновья очень богатых местных фабрикантов, причём по крайней мере двое из них отличались примерным благочестием. Г-н Вально, намеревавшийся усадить в свою коляску самых хорошеньких женщин в городе и таким образом заставить всех любоваться его прекрасными нормандками, согласился дать одну из своих лошадей Жюльену, которого он, кстати сказать, ненавидел от всей души. Но у всех, кто был зачислен в почётный караул, были собственные или взятые напрокат роскошные небесно-голубые мундиры с серебряными полковничьими эполетами — те самые, в которых почётные стражи щеголяли семь лет назад. Г-же де Реналь хотелось во что бы то ни стало достать Жюльену новый мундир, и у неё оставалось всего-навсего четыре дня на то, чтобы заказать в Безансоне и успеть получить оттуда полную форму, оружие, треуголку и прочее, — всё, что требуется для почётного стража. Забавнее всего было то, что она почему-то опасалась заказать мундир Жюльену здесь, в Верьере. Ей хотелось преподнести сюрприз и ему, и всему городу.

Когда наконец вся эта возня с почётным караулом и с обработкой общественного мнения была закончена, мэру пришлось принять участие в хлопотах по проведению торжественной религиозной церемонии. Король при посещении города Верьера не хотел упустить случая поклониться прославленным мощам святого Климента, что покоятся в Бре-ле-О, в полулье от города. Желательно было собрать елико возможно больше духовенства, а это оказалось весьма трудным делом: новый кюре, г-н Малон, ни в коем случае не желал, чтобы в этом участвовал г-н Шелан. Тщетно г-н де Реналь всячески доказывал ему, что это было бы в высшей степени неосторожно. Маркиз де Ла-Моль, чьи предки с давних пор, из рода в род, были губернаторами этой провинции, находится в числе лиц, составляющих свиту короля. И он уже тридцать лет знает аббата Шелана! Разумеется, он не преминет осведомиться о нём, будучи в Верьере. А стоит ему только узнать, что тот впал в немилость, так с него станет пойти к старику в его домишко, да ещё со всей свитой, какая только окажется при нём. Вот это будет пощёчина!

— А для меня это будет позор как здесь, так и в Безансоне, — отвечал аббат Малон, — если он только появится в моём приходе. Помилуй меня боже! Да ведь он янсенист{60}.

— Что бы вы там ни говорили, дорогой аббат, — возражал ему г-н де Реналь, — а я не могу допустить, чтобы представители власти в Верьере получили такой щелчок от господина де Ла-Моля. Вы его не знаете: это он при дворе благомыслящий, а здесь, в провинции, это такой зубоскал и насмешник, — рад всякому случаю потешиться над людьми. Ведь он просто ради того, чтобы позабавиться, способен поставить нас в самое дурацкое положение перед всеми нашими либералами.

Наконец только в ночь с субботы на воскресенье, после трёхдневных переговоров, гордость аббата Малона была сломлена трусостью господина мэра, который расхрабрился со страху. Пришлось написать медоточивое письмо аббату Шелану и просить его принять участие в торжественном поклонении мощам в Бре-ле-О, если, разумеется, его преклонный возраст и недуги позволят ему это. Г-н Шелан потребовал и получил пригласительное письмо для Жюльена, который должен был сопровождать его в качестве иподиакона.

С раннего утра в воскресенье тысячи крестьян с окрестных гор наводнили улицы Верьера. Солнце сияло вовсю. Наконец около трёх часов пополудни толпа заволновалась: на высоком утёсе в двух лье от Верьера вспыхнул большой костёр. Этот сигнал обозначал, что король изволил вступить в пределы департамента. Тут же грянули все колокола, и заухала раз за разом старенькая испанская пушка, принадлежавшая городу, знаменуя всеобщее ликование по поводу такого великого события. Половина населения уже взобралась на крыши. Все женщины высыпали на балконы. Почётный караул двинулся вперёд. Все восхищались блестящими мундирами; каждый узнавал кто друга, кто родственника. Кругом посмеивались над страхом г-на де Муаро, который то и дело испуганно хватался рукой за луку седла. Но вот чьё-то замечание возбудило всеобщий интерес и заставило забыть всё остальное: первый всадник в девятом ряду был очень красивый, стройный юноша, которого сначала никто не мог узнать. И вдруг со всех сторон послышались негодующие возгласы, на всех лицах изобразилось возмущение, изумление, — словом, поднялся переполох. В этом молодом человеке, гарцевавшем на одной из нормандских лошадей г-на Вально, люди узнали мальчишку Сореля, сына плотника. Все в один голос принялись возмущаться мэром, в особенности либералы. Как! Только из-за того, что этот мальчишка-мастеровой, вырядившийся аббатом, состоит гувернёром при его детях, позволить себе наглость назначить его в почётный караул вместо господина такого-то или такого-то, богатых, почтенных фабрикантов!

— Так почему же эти господа не проучат хорошенько этого наглого мальчишку, это мужицкое отродье? — кричала супруга банкира.

— Этот мальчишка спуску не даст, у него, видите, сабля на боку, — возразил ей сосед. — Того и гляди, пырнёт в лицо, с него станется.

Замечания людей, принадлежавших к светскому обществу, отличались несколько более опасным характером. Дамы спрашивали друг друга: неужели только мэра следует винить в этой непристойной выходке? Ведь до сих пор он отнюдь не проявлял никаких симпатий к людям низкого происхождения...

А в это время предмет всех этих обсуждений, Жюльен, чувствовал себя счастливейшим из смертных. Смелый от природы, он сидел на лошади много лучше, чем большинство молодых людей этого горного городка. По глазам женщин он прекрасно видел, что говорят о нём.

Эполеты его сверкали ярче всех других, так как они были новёхонькие; конь под ним то и дело порывался встать на дыбы. Он был на верху блаженства.

А когда они поравнялись со старой крепостной стеной и от внезапного выстрела маленькой пушечки лошадь вынесла его из строя, тут уж радость его перешла все границы. Он каким-то чудом не вылетел из седла — и с этого момента почувствовал себя героем. Он был адъютантом Наполеона и мчался в атаку на вражескую батарею.

Но одна душа чувствовала себя ещё счастливее его. Сначала она следила за ним из окна городской ратуши, затем, сев в коляску, поскакала в объезд и поспела как раз вовремя, чтобы замереть от ужаса, когда лошадь вынесла Жюльена из рядов. После этого коляска помчалась во весь опор и, выехав через другую заставу, очутилась у самого края дороги, по которой должен был проехать король, и тут уже медленно, на расстоянии двадцати шагов последовала за почётной стражей, окутанная благородной рыцарской пылью. Десять тысяч крестьян завопили: «Да здравствует король!» — когда мэр удостоился великой чести обратиться к его величеству с приветственной речью. Час спустя, выслушав все полагающиеся по регламенту речи, король уже въезжал в город, и маленькая пушечка салютовала ему непрерывной пальбой. И тут произошёл несчастный случай не с канонирами, которые превзошли свою науку под Лейпцигом и Монмиралем{61}, а с будущим старшим помощником, г-ном де Муаро. Его лошадь бережно скинула его в единственную лужу, которая нашлась на большой дороге; поднялась суматоха, ибо пришлось спешно извлекать его оттуда, дабы освободить дорогу для коляски короля.

Его величество изволил сойти у прекрасной новой церкви, которая ради этого случая была изукрашена всеми своими пурпурными занавесями. Затем должен был состояться обед, после чего королю снова предстояло сесть в коляску и отправиться на поклонение мощам святого Климента. Едва только король вошёл в церковь, Жюльен ринулся сломя голову к дому г-на де Реналя. Там, сокрушённо вздыхая, он расстался со своим небесно-голубым мундиром, со своими эполетами и саблей и снова облачился в свой чёрный поношенный костюм. Затем снова вскочил в седло и через несколько минут очутился в Бре-ле-О, расположенном на самой вершине очень живописного холма. «Какое воодушевление! Народ всё прибывает и прибывает, — подумал Жюльен. — В Верьере толпы крестьян, так что не протиснешься, и здесь их тысяч десять, коли не больше, толчётся вокруг этого старого монастыря». Наполовину разрушенное «варварством мятежников», аббатство при Реставрации было восстановлено во всём своём великолепии. Кругом уж начинали поговаривать о чудесах. Жюльен разыскал аббата Шелана, который сначала хорошенько отчитал его, а потом дал ему сутану и стихарь. Жюльен быстро оделся и отправился с аббатом Шеланом разыскивать молодого епископа Агдского. Этот прелат, племянник г-на де Ла-Моля, был только что удостоен епископского сана, и на него была возложена высокая честь показать королю святую реликвию. Но где сейчас находился епископ, никто не знал.

Весь причт пребывал в страшном нетерпении. Он ждал своего владыку под мрачными готическими сводами старинного монастырского хода. Дабы представить древний капитул аббатства Бре-ле-О, состоявший до 1789 года из двадцати четырёх каноников, было собрано двадцать четыре священника. Прождав добрых три четверти часа, вздыхая и сокрушаясь по поводу того, что, несомненно, епископ слишком молод, они наконец пришли к заключению, что ректору капитула следовало бы пойти и уведомить его высокопреосвященство, что король вот-вот прибудет и пора бы уж отправляться в церковь. Благодаря преклонному возрасту ректором оказался г-н Шелан, и хотя он очень сердился на Жюльена, он всё же сделал ему знак следовать за ним. Стихарь на Жюльене сидел как нельзя лучше. Уж не знаю, при помощи каких экклезиастических ухищрений ему удалось пригладить и прилизать свои прекрасные непослушные кудри, но по оплошности, которая ещё усиливала негодование г-на Шелана, из-под долгополой сутаны Жюльена выглядывали шпоры почётного стража.

Когда они добрались до апартаментов епископа, важные, разодетые лакеи едва соблаговолили ответить старому кюре, что его высокопреосвященство сейчас видеть нельзя. Они подняли его на смех, когда он попытался объяснить им, что в качестве ректора благородного капитула Бре-ле-О он облечён правом являться в любое время к епископу своей церкви.

Гордая натура Жюльена возмутилась против лакейской наглости. Он бросился в коридор, куда выходили кельи, и стал толкаться в каждую дверь, которая ему попадалась по пути. Одна совсем маленькая дверца поддалась его напору, и он очутился в келье среди камер-лакеев его высокопреосвященства, одетых в чёрные ливреи с цепью на груди. Он влетел туда с такой поспешностью, что эти важные господа, решив, что он вызван самим епископом, не посмели остановить его. Пройдя несколько шагов, он очутился в громадном готическом, почти совершенно тёмном зале, сплошь обшитом морёным дубом; высокие стрельчатые окна все, кроме одного, были заделаны кирпичом. Эта грубая кирпичная кладка не была прикрыта ничем и представляла весьма убогое зрелище рядом со старинной роскошью деревянных резных панелей. Вдоль стен этого зала, хорошо известного бургундским антиквариям и построенного около 1470 года Карлом Смелым во искупление какого-то греха, тянулись ряды высоких деревянных кресел, отделанных богатой резьбой. На них, в виде барельефов из дерева, окрашенного в разные цвета, были представлены все тайны Апокалипсиса.

Это мрачное великолепие, обезображенное уродством голых кирпичей и белой штукатурки, потрясло Жюльена. Он остановился как вкопанный. На другом конце зала, возле единственного окна, сквозь которое проникал свет, он увидал большое створчатое зеркало в раме красного дерева. Молодой человек в лиловой рясе и кружевном стихаре, но с непокрытой головой стоял в трёх шагах от зеркала. Предмет этот казался крайне неуместным в таком месте; ясно было, что его только что привезли сюда из города. Жюльен заметил, что у молодого человека был очень сердитый вид; правой рукой он степенно раздавал благословения в сторону зеркала.

«Что бы это такое могло значить? — подумал Жюльен. — Должно быть, какой-нибудь предварительный обряд, возложенный на этого молодого священника. Может быть, это помощник епископа... Тоже будет грубить, как эти лакеи... Ну, чёрт возьми, куда ни шло, попытаемся».

Он неторопливо прошёл через весь громадный зал, глядя прямо перед собой на это единственное окно и на этого молодого человека, который всё кого-то без конца благословлял, медленно, но без передышки, раз за разом.

Чем ближе он подходил, тем более ему становилось заметно, какой разгневанный вид у этого человека. Необыкновенное великолепие его кружевного стихаря невольно заставило Жюльена приостановиться в нескольких шагах от роскошного зеркала.

«Но я всё-таки должен его спросить», — наконец решил он. Сумрачная красота этого зала всколыхнула Жюльена, и он уже заранее весь передёргивался от тех грубостей, которые вот-вот на него посыплются.

Молодой человек увидел его в зеркале, обернулся и, мгновенно отбросив свой сердитый вид, спросил необыкновенно мягким голосом:

— Ну как, сударь, надеюсь, она наконец готова?

Жюльен остолбенел от изумления. Когда молодой человек обернулся, Жюльен увидал его наперсный крест. Это был сам епископ Агдский. «Какой молодой, — подумал Жюльен. — Разве что лет на шесть, на восемь старше меня...»

И ему стало стыдно за свои шпоры.

— Ваше высокопреосвященство, — отвечал он робко, — меня послал к вам ректор капитула, господин Шелан.

— А-а, я слышал о нём много хорошего, — ответил епископ таким любезным тоном, что восхищение Жюльена ещё усилилось. — Пожалуйста, извините меня, сударь, я принял вас за другого. Мне тут должны принести митру. Её так скверно упаковали в Париже, что вся парча наверху страшно измялась. Прямо не знаю, на что это будет похоже, — грустно добавил молодой епископ. — И, подумайте только, меня ещё заставляют дожидаться!

— Ваше высокопреосвященство, я могу пойти за вашей митрой, если ваша милость разрешит.

Прекрасные глаза Жюльена оказали своё действие.

— Пожалуйста, подите, сударь, — ответил епископ с подкупающей вежливостью. — Она мне необходима сейчас же. Мне, право, ужасно неприятно, что я заставляю ждать весь капитул.

Дойдя до середины зала, Жюльен обернулся и увидел, что епископ снова принялся раздавать благословения. «Да что же это такое? — снова подумал он. — Конечно, какой-нибудь предварительный церковный обряд, предшествующий сегодняшней церемонии». Войдя в келью, где находились камер-лакеи, он тотчас же увидел у них в руках митру. Невольно уступая повелительному взгляду Жюльена, они вручили ему митру его высокопреосвященства.

Он с гордостью понёс её. Войдя в зал, он замедлил шаг. Он нёс митру с благоговением. Епископ сидел перед зеркалом, но время от времени его правая рука усталым движением опять принималась благословлять. Жюльен помог ему надеть митру. Епископ потряс головой.

— Ага, держится, — сказал он Жюльену с довольным видом. — А теперь, будьте добры, отойдите немножко.

Тут епископ очень быстро вышел на середину зала, а потом стал медленно приближаться к зеркалу, торжественно раздавая благословения, и у него опять сделалось очень сердитое лицо.

Жюльен стоял, остолбенев от изумления; ему казалось, что он догадывается, но он не решался этому поверить. Епископ остановился и, внезапно утратив всю свою суровость, обернулся и поглядел на него.

— Что вы скажете, сударь, о моей митре: хорошо сидит?

— Превосходно, ваше высокопреосвященство.

— Не очень она сдвинута на затылок? А то ведь это придаёт такой несколько глуповатый вид; но, с другой стороны, если надвинуть пониже на глаза, будет похоже на офицерский кивер.

— Мне кажется, она великолепно сидит.

— Король привык видеть вокруг себя почтенное духовенство, у них у всех очень суровый вид. Так вот мне бы не хотелось, в особенности из-за моего возраста, показаться несколько легкомысленным.

И епископ снова принялся расхаживать и раздавать благословения.

«Ясно, — подумал Жюльен, наконец осмелившись допустить свою догадку. — Он репетирует, он учится благословлять».

— Ну, я готов, — заявил епископ через несколько минут. — Ступайте, сударь, предупредите господина ректора и членов капитула.

Спустя некоторое время г-н Шелан и с ним ещё два самых престарелых священника вошли через большие, украшенные чудесной резьбой двери, которых Жюльен в первый раз даже не заметил. На этот раз он, как ему полагалось по чину, очутился позади всех и мог видеть епископа только через плечи священников, столпившихся у дверей.

Епископ медленно прошёл через весь зал; а когда он приблизился к дверям, священники стали в ряды, образуя процессию. После минутной заминки процессия двинулась вперёд, распевая псалом. Епископ шёл в самом конце крестного хода, между г-ном Шеланом и ещё одним престарелым священником, Жюльен теперь пробрался совсем близко к епископу, как лицо, приставленное к аббату Шелану. Они шли длинными ходами аббатства Бре-ле-О; несмотря на то, что солнце пекло вовсю, там было темно и сыро. Наконец они вышли на паперть. Жюльен был в неописуемом восторге от этого великолепного шествия. Молодость епископа подзадоривала его честолюбие, а приветливость этого прелата, его пленительная учтивость совершенно обворожили его. Эта учтивость была совсем не похожа на учтивость г-на де Реналя даже в его лучшие минуты. «Чем ближе к самой верхушке общества, — подумал Жюльен, — тем чаще встречаешь такую приятную обходительность».

Крёстный ход вошёл в церковь через боковой вход; внезапно древние своды содрогнулись от невероятного грохота. Жюльену показалось, что они вот-вот обрушатся. Но это была всё та же маленькая пушечка, её только что примчали сюда карьером две четвёрки лошадей, и едва их выпрягли, как пушечка в руках лейпцигских канониров начала палить раз за разом, по пяти выстрелов в минуту, точно перед нею стеной стояли пруссаки. Но этот чудесный грохот уже больше не волновал Жюльена: он уже не вспоминал ни о Наполеоне, ни о воинской славе. «Такой молодой, — думал он, — и уже епископ Агдский! А где она, эта Агда? И сколько он получает жалованья? Наверно, тысяч двести, триста франков».

Лакеи его высокопреосвященства внесли роскошный балдахин; г-н Шелан взялся за одно его древко, но на самом деле нёс его, разумеется, Жюльен. Епископ вступил под сень балдахина. Уж как он там ухитрился, но выглядел он действительно старым. Восхищение нашего героя поистине не имело границ. «Всего можно добиться умением и хитростью», — подумал он.

Вошёл король. Жюльену выпало счастье видеть его в нескольких шагах от себя. Епископ приветствовал короля торжественной речью и не преминул придать своему голосу лёгкую дрожь волнения, весьма лестного для его величества. Не будем повторять описаний всех церемоний в Бре-ле-О: в течение двух недель ими были заполнены столбцы всех газет департамента. Из речи епископа Жюльен узнал, что король был потомок Карла Смелого. Уже много времени спустя Жюльену по долгу службы пришлось проверять счета, относившиеся к этой церемонии. Г-н де Ла-Моль, который раздобыл своему племяннику епископский жезл, желая оказать ему любезность, взял на себя все расходы. И вот одна только церемония в Бре-ле-О обошлась в три тысячи восемьсот франков.

После речи епископа и ответа короля его величество вступил под балдахин; затем он с величайшей набожностью преклонил колена на подушечке у самого алтаря. Вокруг клироса тянулись ряды кресел, возвышавшиеся на две ступеньки над полом. На нижней ступени, у ног г-на Шелана, сидел Жюльен, словно шлейфоносец подле своего кардинала в Сикстинской капелле в Риме. Затем было молебствие — облака ладана, непрерывная пушечная и мушкетная пальба; всё окрестное мужичьё было пьяным-пьяно от радости и благочестия. Один такой денёк способен свести на нет работу сотни выпусков якобинских газет.

Жюльен находился в шести шагах от короля и видел, что тот молился поистине с пламенным усердием. Тут он впервые заметил невысокого человечка с острым взглядом; на его одежде почти совсем не было золотого шитья. Но поверх этой очень скромной одежды на груди его, перевязанная через плечо, красовалась небесно-голубая лента. Он стоял гораздо ближе к королю, чем многие другие сановники, мундиры которых были до того расшиты золотом, что под ним, как говорил Жюльен, даже и сукна не видно было. Через несколько минут он узнал, что это г-н де Ла-Моль. Жюльену он показался надменным и даже заносчивым.

«Вряд ли этот маркиз умеет быть таким любезным, как мой хорошенький епископ, — подумал он. — Ах! Вот что значит духовное звание; оно делает человека кротким и мудрым. Но ведь король приехал сюда поклониться мощам, а никаких мощей я не вижу. Где же этот святой Климент?»

Молоденький служка, его сосед, объяснил ему, что святые мощи находятся на самом верху этого здания, в пылающей каплице.

«Что это за пылающая каплица?» — подумал Жюльен. Но ему не хотелось расспрашивать. Он с удвоенным вниманием стал наблюдать за происходящей церемонией.

Когда монастырь посещается коронованной особой, каноникам по этикету надлежит оставить епископа наедине с высоким гостем. Но епископ Агдский, направляясь наверх, позвал с собой аббата Шелана, а Жюльен осмелился пойти за ним.

Они поднялись по очень высокой лестнице и очутились у крохотной дверцы, готический наличник которой был сверху донизу покрыт богатейшей позолотой. По-видимому, это было сделано только накануне.

Перед самой дверцей стояли коленопреклонённые двадцать четыре молоденькие девушки из самых знатных семей Верьера. Прежде чем отворить дверцу, сам епископ преклонил колена посреди этих девиц, которые все были очень недурны собой. Пока он громко возносил молитву, они не сводили с него глаз и, казалось, не могли досыта наглядеться на его удивительные кружева, на его величавую осанку и на его такое молодое, такое ласковое лицо. Это зрелище лишило нашего героя последних остатков разума. В этот миг он, пожалуй, ринулся бы в бой за инквизицию, и ото всей души. Внезапно дверца распахнулась, и взорам присутствующих предстала маленькая часовня, как будто вся объятая пламенем. Перед ними на алтаре пылала чуть ли не тысяча свечей; они были установлены в восемь рядов, которые отделялись друг от друга пышными букетами цветов. Сладостное благовоние чистейшего ладана клубами неслось из дверцы святилища. Часовня была совсем крохотная, но стены её, сплошь вызолоченные заново, уходили далеко ввысь. Жюльен заметил, что на алтаре иные свечи были вышиной больше пятнадцати футов. Невольные возгласы восхищения вырвались у юных девиц. В маленький притвор часовни только и были допущены эти двадцать четыре девицы, двое священнослужителей и Жюльен.

Вскоре появился король в сопровождении одного только г-на де Ла-Моля и своего первого камергера. Даже почётные телохранители остались снаружи, коленопреклонённые, с саблями наголо.

Его величество не опустился, а, можно сказать, ринулся на колени на бархатную подушку. И тут только Жюльен, притиснутый к золочёной дверце, увидел через голое плечико одной из юных девиц прелестную статую святого Климента. Святой в одежде юного римского воина покоился в глубине алтаря. На шее у него зияла широкая рана, откуда словно ещё сочилась кровь. Ваятель превзошёл самого себя: угасающие полузакрытые очи были полны небесной благодати, чуть пробивающиеся усики оттеняли прелестные полуотверстые уста, которые как будто ещё шептали молитву. От этого зрелища молоденькая девушка, соседка Жюльена, залилась слезами. Одна слезинка её упала прямо на руку Жюльену.

Помолившись с минуту в глубоком благоговейном молчании, нарушаемом лишь отдалённым благовестом во всех сёлах на десять лье в окружности, епископ Агдский попросил у короля позволения сказать слово. Он закончил свою краткую, но очень трогательную проповедь простыми словами, которые потрясли слушателей.

— Не забудьте вовек, юные христианки, что вы видели ныне величайшего из владык земных преклоняющим колена перед служителем бога всемогущего и грозного. Слабы и гонимы здесь, на земле, слуги господни и приемлют мучительную кончину, как вы можете видеть по этой кровоточащей и по сей день ране святого Климента, но они торжествуют на небесах. Не правда ли, о юные христианки, вы сохраните навеки в своей душе память об этом дне и возненавидите нечестие? Вы навсегда останетесь верными господу богу, столь великому, грозному и столь благостному?

И с этими словами епископ величественно поднялся с колен.

— Вы даёте обет в этом? — провозгласил он вдохновенно, простирая длань.

— Даём обет, — пролепетали юные девицы, захлёбываясь от рыданий.

— Принимаю обет ваш во имя господа карающего, — заключил епископ громовым голосом.

И на этом церемония была окончена.

Сам король плакал. И только уже много времени спустя Жюльен обрёл в себе достаточно хладнокровия, чтобы спросить, а где же находятся кости святого, которые были посланы из Рима Филиппу Доброму, герцогу Бургундскому. Ему объяснили, что они спрятаны внутри этой прелестной восковой статуи.

Его величество соизволил разрешить всем благородным девицам, сопровождающим его особу в часовню, носить алую ленту с вышитыми на оной словами: «Ненавижу нечестие. Славлю Господа присно».

Господин де Ла-Моль распорядился раздать крестьянам десять тысяч бутылок вина. А вечером в Верьере либералы ухитрились устроить иллюминацию на своих домах во сто раз лучше, чем роялисты. Перед отъездом король осчастливил своим посещением г-на де Муаро.

XIX. Мыслить — значит страдать

Необыденное в рутине повседневных событий заслоняет подлинное несчастье страстей.

Барнав

Расставляя по местам мебель в комнате, которая была отведена г-ну де Ла-Молю, Жюльен нашёл очень плотный лист бумаги, сложенный вчетверо. Внизу первой странички он прочёл: «Его светлости господину маркизу де Ла-Молю, пэру Франции, кавалеру королевских орденов, и прочее, и прочее».

Это было прошение, написанное корявым почерком судомойки:

«Господин маркиз,

Я всю жизнь держался благочестивых правил. Я был в Лионе под бомбами во время осады в проклятом 93-м году. Я приобщаюсь св. тайн и каждое воскресенье хожу к мессе в нашу приходскую церковь. Никогда я святой пасхи не пропускал, даже в 93-м, да будет он проклят. Кухарка моя — до революции у меня много челяди было, — моя кухарка по пятницам постное готовит. И в Верьере я общим почётом пользуюсь, и, осмелюсь сказать, заслуженно. А когда крёстный ход бывает, так я иду под самым балдахином рядом с господином кюре и самим господином мэром. А уж если какой особенный случай, так я сам свечу несу, самую толстую и за свой счёт. И обо всём этом у меня письменные свидетельства имеются, и находятся они в министерстве финансов в Париже. Честь имею просить вашу милость дать мне в заведование лотерейную контору в Верьере, потому как она всё равно скоро останется без начальника; нынешний совсем плох, тяжело хворает, а потом на последних выборах голосовал неподходяще, и пр.

де Шолен».

На полях этого сочинения была сделана рекомендательная приписка за подписью де Муаро, которая начиналась словами:

«Я имел честь сообщить вчерась нащёт благонадёжного человека, который просит...» и т. д.

«Вот оно что! — подумал Жюльен. — Даже болван Шолен, и тот показывает мне, каким путём следует идти».

Прошла неделя с тех пор, как король побывал в Верьере, и от неисчислимого вранья, глупейших пересудов, самых дурацких разговоров, предметом коих поочерёдно были сам король, епископ Агдский, маркиз де Ла-Моль, десять тысяч бутылок вина, осрамившийся бедняга Муаро, который в надежде заполучить крестик выполз из дому только через месяц после своего падения, — единственное, что уцелело от всего этого, были толки о нахальном бесстыдстве, с коим протиснули в ряды почётной стражи этого Жюльена Сореля, плотничьего сынка! Стоило послушать, как упражнялись на сей счёт богатые мануфактурщики, которые, сидя в кафе с утра до вечера, орали до хрипоты, проповедуя равенство. Эта гордячка г-жа де Реналь, вот кто придумал это безобразие! А что её на это толкнуло? Догадаться нетрудно: красивые глаза да свежие щёчки ихнего аббатика Сореля.

Вскоре после того, как семейство г-на де Реналя снова вернулось в Вержи, младший из детей, Станислав-Ксавье, заболел. Г-жу де Реналь внезапно охватили ужасные угрызения совести. Впервые она стала упрекать себя за свою страсть последовательно и жестоко; ей вдруг, словно чудом, открылось, в какой страшный грех вовлекла её любовь. Несмотря на то, что она была глубоко верующей, ей до сих пор ни разу не случилось подумать о том, сколь велико её преступление перед богом.

Когда-то в монастыре Сердца Иисусова она пылала исступлённой любовью к богу; теперь она так же исступлённо страшилась его. Мучительная борьба, раздиравшая её душу, была тем особенно страшна, что страх её не поддавался никаким доводам рассудка. Жюльен заметил, что всякое разумное убеждение не только не успокаивало, а, наоборот, раздражало её, ибо ей казалось, что это сатанинские речи. Но Жюльен сам очень любил маленького Станислава, а она только с ним и могла говорить о болезни мальчика; ему с каждым днём становилось всё хуже. Г-жа де Реналь, мучаясь непрестанным раскаянием, совсем лишилась сна; она целыми днями пребывала в угрюмом молчании, а если бы она только позволила себе разжать губы, она тут же немедленно покаялась бы в своём грехе перед богом и людьми.

— Заклинаю вас, — говорил ей Жюльен, когда они оставались одни, — не говорите ни с кем. Пусть я буду единственным свидетелем ваших мучений. Если вы хоть сколько-нибудь ещё любите меня, молчите, — ваши признания не могут излечить нашего Станислава.

Но его уговоры не достигали цели, он не понимал, что г-жа де Реналь вбила себе в голову, что для умилостивления господа бога, которого она прогневила, ей надо возненавидеть Жюльена или потерять сына. И оттого, что она не находила в себе сил возненавидеть своего любовника, она и была так несчастна.

— Оставьте меня, — сказала она однажды Жюльену. — Ради бога, умоляю вас, бегите из нашего дома: то, что вы здесь, со мной, убивает моего сына. Бог карает меня, — добавила она, понизив голос. — Гнев его справедлив, да будет его святая воля. Я совершила ужасный грех, и я жила, даже не чувствуя раскаяния. А ведь это первый знак того, что господь оставил меня, и теперь я должна быть наказана вдвойне.

Жюльен был глубоко потрясён. Он видел, что это не лицемерие, не громкие фразы. «Она в самом деле верит, что своей любовью ко мне она убивает сына, и вместе с тем бедняжка любит меня больше, чем сына. И — тут уж сомневаться невозможно — я вижу, как её убивают эти угрызения, — вот подлинно высокое чувство. Одного не понимаю только, как это я мог внушить ей такую любовь, я, такой бедняк, так плохо воспитанный, такой необразованный и зачастую даже такой грубиян в обращении».

Однажды ночью ребёнку стало совсем плохо. Около двух часов в комнату вошёл г-н де Реналь взглянуть на него. Мальчик, весь красный, метался в жару и не узнал отца. Внезапно г-жа де Реналь бросилась на колени перед мужем. Жюльен понял, что она способна сейчас всё сказать и погубить себя навек.

На счастье, её странное поведение только рассердило г-на де Реналя.

— Прощай, прощай! — бросил он, направляясь к двери.

— Нет! Выслушай меня! — вскричала она, стоя на коленях и пытаясь удержать его. — Ты должен узнать правду. Знай, это я убиваю моего сына. Я дала ему жизнь, и я же её отнимаю у него. Небо наказует меня! Я согрешила перед господом, я убийца! Я должна сама предать себя на позор, подвергнуться унижению: быть может, эта жертва умилостивит создателя.

Будь у г-на де Реналя хоть капля воображения, он понял бы всё.

— Романтические бредни! — воскликнул он, отстраняя жену, которая пыталась обхватить его колени. — Вот ещё романтические бредни! Завтра утром, Жюльен, вызовите доктора. — И он отправился к себе спать.

Госпожа де Реналь рухнула на пол, почти теряя сознание, но она судорожно отталкивала Жюльена, бросившегося ей на помощь.

«Вот он, грех прелюбодеяния! — подумал он. — Возможно ли, чтобы эти мошенники-попы были правы? Чтобы эти люди, сплошь погрязшие в грехах, знали, что такое, в сущности, грех?.. Просто непостижимо!»

Прошло минут двадцать после того, как г-н де Реналь ушёл из комнаты, и всё это время Жюльен видел перед собой женщину, которую он любил, всё в той же неподвижной позе, — уткнувшись головой в постельку ребёнка, она словно застыла в беспамятстве. «Вот женщина поистине совершенно исключительная, — думал он. — И вот она сейчас доведена до полного отчаяния только из-за того, что узнала меня.

Время идёт час за часом. А что я могу сделать для неё?.. Надо решиться. Здесь теперь уж дело не во мне. Что мне до людей и их пошлых кривляний? Но что же я могу сделать для неё? Бросить её?.. Но ведь она останется тогда одна-одинёшенька со своим ужасным горем. От этого её истукана-мужа больше вреда, чем пользы. Он её ещё как-нибудь заденет по своей грубости. Она с ума может сойти, в окошко выброситься!

Если я оставлю её, перестану её сторожить, она ему откроется во всём. И как за него поручиться? Вдруг он, невзирая на будущее наследство, поднимет грязный скандал. Да она способна — господи боже! — во всём этому негодяю, аббату Малону, признаться! Он и так под предлогом того, что здесь болен шестилетний ребёнок, не вылезает из их дома, и, разумеется, неспроста. Она в таком отчаянии, в таком страхе перед богом, что уже забыла, что он за человек, — сейчас он для неё только служитель божий».

— Уйди отсюда, — внезапно произнесла г-жа де Реналь, открывая глаза.

— Ах, тысячу раз я отдал бы жизнь мою, чтобы хоть узнать, как тебе можно помочь! — отвечал он. — Никогда я так не любил тебя, ангел мой, или, вернее, только сейчас начинаю я обожать тебя так, как должно. Что будет со мной вдали от тебя, да ещё когда я всё время буду думать, что ты из-за меня несчастна! Но что говорить о моих мучениях! Да, я уеду, уеду, любовь моя. Но ведь стоит мне только тебя покинуть, стоит мне только перестать оберегать тебя, непрестанно стоять меж тобой и твоим мужем, ты ему всё расскажешь — и тогда ты погибла. Ты подумай, ведь он тебя с позором выгонит из дома, и весь Верьер, весь Безансон только и будут болтать, что об этом скандале. Чего только на тебя не наплетут, никогда уж тебе после такого срама не подняться...

— Этого-то я и хочу! — вскричала она, вставая с колен. — Буду страдать, так мне и надо...

— Но ведь такой скандал ужасный и для него несчастье.

— Нет, это мой позор, я всё на себя приму: пусть меня втопчут в грязь, — может быть, это спасёт моего сына. Вот этому-то сраму подвергнуться, погубить себя в глазах всех, — может быть, это и есть такая казнь публичная! Сколько я могу рассудить моим слабым рассудком, разве это не самая величайшая жертва, какую я могла бы принести богу?.. Может быть, он смилостивится, примет моё уничижение и оставит мне моего сына. Укажи мне какую-нибудь другую жертву, ещё более мучительную, — я готова на всё.

— Дай мне наказать себя. Я ведь тоже виноват, тоже! Хочешь, я сделаюсь затворником-траппистом{62}. Эта суровая жизнь может умилостивить твоего бога... О господи! Как это ужасно, что я не могу взять на себя болезнь Станислава...

— Ах! Ты-то любишь его! — вскричала г-жа де Реналь, бросаясь ему в объятия.

Но в тот же миг она с ужасом оттолкнула его.

— Я верю тебе, верю! — простонала она, снова падая на колени. — Ты мой единственный друг! Ах, почему не ты отец Станислава! Тогда бы это не был такой ужасный грех — любить тебя больше, чем твоего сына.

— Позволь мне остаться с тобой, и с этой минуты я буду любить тебя только как брат. Это по крайней мере хоть разумное искупление, — оно может смягчить гнев господень.

— А я? — вскричала она, вскакивая, и, схватив голову Жюльена обеими руками, отодвинула её от себя и заглянула ему в глаза. — А я? Я могу любить тебя, как брата? В моей ли власти любить тебя, как брата?

Жюльен залился слезами.

— Как хочешь, как хочешь! — воскликнул он, падая к её ногам. — Только скажи, что мне делать! Я послушаюсь, больше мне теперь ничего не остаётся. У меня разум помрачился, я не знаю, как быть. Уйду я — ты всё мужу расскажешь, ты погибнешь, да и он с тобой. Никогда уж после такого срама ему не быть депутатом. Останусь — ты будешь думать, что из-за меня погиб твой сын, и сама умрёшь от горя. Ну, хочешь, попытаемся, — я уйду? Хочешь, я наложу на себя наказание за наш грех и уйду от тебя на неделю? Уйду и скроюсь совсем, туда, куда ты велишь. Ну хоть в аббатство Бре-ле-О? Но поклянись мне, что ты ничего без меня не будешь говорить мужу. Ты только подумай: если ты скажешь, мне уж нельзя будет вернуться.

Она обещала; он ушёл, но не прошло и двух дней, как она вызвала его обратно.

— Без тебя мне не сдержать клятвы, которую я тебе дала. Если тебя не будет здесь, если ты не будешь постоянно приказывать мне взглядом, чтобы я молчала, я всё расскажу мужу. И каждый час этой невыносимой жизни мне за день кажется.

Наконец небо сжалилось над несчастной матерью. Постепенно Станислав начал поправляться. Но покой уже был нарушен, она теперь сознавала всю чудовищность содеянного ею греха и уж не могла обрести прежнего равновесия. Угрызения совести не покидали её, и только теперь они стали для неё тем, чем неминуемо должны были стать для чистого сердца. Жизнь её была то раем, то адом: адом, когда она не видела Жюльена; раем, когда она была у его ног. «Я теперь уже не обманываю себя ни в чём, — говорила она ему даже в те минуты, когда, забываясь, всей душой отдавалась любви. — Я знаю, что я погибла, погибла, и нет мне пощады. Ты мальчик, ты просто поддался соблазну, а соблазнила тебя я. Тебя бог может простить, а я теперь проклята навеки. И я это наверное знаю, потому что мне страшно, — да и кому бы не было страшно, когда видишь перед собой ад? Но я, в сущности, даже не раскаиваюсь. Я бы опять совершила этот грех, если бы всё снова вернулось. Только бы бог не покарал меня на этом свете, через моих детей, — и это уже будет много больше, чем я заслуживаю. Но ты-то по крайней мере, ты, мой Жюльен, — восклицала она в иные минуты, — ты счастлив, скажи мне?! Чувствуешь ты, как я тебя люблю?»

Недоверчивость и болезненная гордость Жюльена, которому именно и нужна была такая самоотверженная любовь, не могли устоять перед этим великим самопожертвованием, проявлявшимся столь очевидно чуть ли не каждую минуту. Он боготворил теперь г-жу де Реналь. «Пусть она знатная дама, а я сын простого мастерового — она любит меня... Нет, я для неё не какой-нибудь лакей, которого взяли в любовники». Избавившись от этого страха, Жюльен обрёл способность испытывать все безумства любви, все её мучительные сомнения.

— Друг мой! — говорила она ему, видя, что он вдруг начинает сомневаться в её любви. — Пусть я по крайней мере хоть дам тебе счастье в те немногие часы, которые нам осталось провести вместе. Будем спешить, милый, быть может, завтра мне уже больше не суждено быть твоей. Если небо покарает меня в моих детях, тогда уж всё равно, — как бы я ни старалась жить только для того, чтобы любить тебя, не думая о том, что мой грех убивает их, — я всё равно не смогу, сойду с ума. Ах, если бы я только могла взять на себя ещё и твою вину, так же вот самоотверженно, как ты тогда хотел взять на себя эту ужасную горячку бедного Станислава.

Этот резкий душевный перелом совершенно изменил и самое чувство Жюльена к его возлюбленной. Теперь уже любовь его не была только восхищением её красотой, гордостью обладания.

Отныне счастье их стало гораздо более возвышенным, а пламя, снедавшее их, запылало ещё сильнее. Они предавались любви с исступлением. Со стороны, пожалуй, могло бы показаться, что счастье их стало полнее, но они теперь утратили ту сладостную безмятежность, то безоблачное блаженство и лёгкую радость первых дней своей любви, когда все опасения г-жи де Реналь сводились к одному: достаточно ли сильно любит её Жюльен? Теперь счастье их нередко напоминало преступление.

В самые счастливые и, казалось бы, самые безмятежные минуты г-жа де Реналь вдруг вскрикивала:

— Боже мой! Вот он, ад, я вижу его! — и судорожно стискивала руку Жюльена. — Ах, какие чудовищные пытки! Но я заслужила их! — И она сжимала его в своих объятиях и замирала, прильнув к нему, словно плющ к стене.

Тщетно Жюльен пытался успокоить её смятенную душу. Она хватала его руку, осыпала её поцелуями, а через минуту снова погружалась в мрачное оцепенение.

— Ад, — говорила она, — ад — ведь это было бы милостью для меня: значит, мне было бы даровано ещё несколько дней на земле, с ним... Но ад в этой жизни, смерть детей моих... И, однако, быть может, этой ценой мой грех был бы искуплен... О боже великий, не даждь мне прощения такой страшной ценой! Эти несчастные дети, да разве они повинны перед тобой! Я, одна я виновна! Я согрешила, я люблю человека, который не муж мне.

Бывали минуты, когда Жюльену казалось, что г-жа де Реналь как будто успокаивается. Она старалась взять себя в руки, не отравлять жизнь тому, кого она так любила.

В этих чередованиях любви, угрызений совести и наслаждения время для них пролетало, как молния. Жюльен совершенно утратил привычку размышлять.

Как-то раз горничная Элиза отправилась в Верьер, — у неё была тяжба в суде. Она встретила г-на Вально и из разговора с ним обнаружила, что он страшно сердит на Жюльена. Она теперь ненавидела гувернёра и частенько судачила о нём с г-ном Вально.

— Вы ведь меня погубите, сударь, коли я вам всю правду расскажу... — сказала она г-ну Вально. — Хозяева всегда друг за дружку стоят, как всерьёз до дела дойдёт... А прислуга, если в чём проболтается, так ей ни за что не простят...

После этого весьма обыденного вступления, которое нетерпеливое любопытство г-на Вально постаралось насколько возможно сократить, он услышал от неё вещи, весьма обидные для его самолюбия.

Эта женщина, самая блестящая женщина во всей округе, которую он в течение целых шести лет окружал таким вниманием, — что, к сожалению, происходило у всех на виду и было всем отлично известно, — эта гордячка, которая столько раз заставляла его краснеть своим презрительным обращением, — и что же... оказывается, она взяла себе в любовники этого подмастерья, пожалованного в гувернёры! Мало того, в довершение столь нестерпимой обиды, нанесённой господину директору дома призрения, г-жа де Реналь, оказывается, обожала своего любовника.

— Сказать правду, — тяжело вздохнув, добавила горничная, — господин Жюльен вовсе даже и не домогался этого; он и с нашей госпожой так же холодно держится, как со всеми.

Только в Вержи Элиза убедилась в этом окончательно, но, по её мнению, эта история тянется уже давно.

— И вот из-за этого-то, конечно, — прибавила она с горечью, — он тогда и отказался на мне жениться. А я-то, дура, пошла к госпоже де Реналь посоветоваться, просила её поговорить с гувернёром!

В тот же вечер г-н де Реналь получил из города вместе со своей газетой пространное анонимное письмо, в котором ему весьма подробно сообщали о том, что происходит у него в доме. Жюльен заметил, как г-н де Реналь, читая это письмо, написанное на голубоватой бумаге, внезапно побелел, и после этого Жюльен несколько раз ловил на себе его свирепые взгляды. Весь вечер господин мэр был явно чем-то расстроен; тщетно Жюльен пытался подольститься к нему, расспрашивая его о генеалогии самых знатных бургундских семей.

XX. Анонимные письма

Do not give dalliance

Too much the rein; the strongest oaths are straw.

To the fire i’the blood.

«Tempest»[63]

Когда они около полуночи расходились по своим комнатам, Жюльен улучил минутку и шепнул своей подруге:

— Сегодня нам нельзя видеться: у вашего мужа зародились подозрения; готов об заклад побиться, что это длинное письмо, над которым он так вздыхал, не что иное, как анонимное послание.

По счастью, Жюльен заперся в своей комнате на ключ. Г-же де Реналь пришла в голову безумная мысль, что опасения, высказанные Жюльеном, только предлог для того, чтобы им сегодня не видеться. Она совсем потеряла голову и в обычный час отправилась к нему в комнату. Жюльен, заслышав шаги в коридоре, тотчас же задул лампу. Кто-то пытался открыть его дверь: кто, г-жа де Реналь или её ревнивый муж?

Рано утром кухарка, которая всегда благоволила к Жюльену, принесла ему книгу; на обложке её было написано несколько слов по-итальянски: guardate alia pagina 130[64].

Жюльена бросило в дрожь от этой неосторожности; он поспешно открыл книгу на указанной странице и нашёл приколотое булавкой письмо, написанное кое-как, наспех, всё закапанное слезами и без малейшего соблюдения правил орфографии. Обычно г-жа де Реналь была очень аккуратна по части правописания, и его так растрогала эта красноречивая подробность, что он даже забыл об ужасной неосторожности своей возлюбленной.

«Ты не захотел меня впустить к себе сегодня ночью? Бывают минуты, когда мне кажется, что мне, в сущности, никогда не удавалось узнать до конца, что происходит у тебя в душе. Ты глядишь на меня — и твой взгляд меня пугает. Я боюсь тебя. Боже великий! Да неужели же ты никогда не любил меня? Если так, то пусть муж узнает всё про нашу любовь, и пусть он запрёт меня на всю жизнь в деревне, в тюрьме, вдали от моих детей. Быть может, это и есть воля божья. Ну что ж, я скоро умру. А ты! Ты будешь чудовищем. Так, значит, не любишь? Тебе надоели мои безумства и вечные мои угрызения? Безбожный! Хочешь меня погубить? Вот самое простое средство. Ступай в Верьер, покажи это письмо всему городу, а ещё лучше — пойди покажи его господину Вально. Скажи ему, что я люблю тебя — нет, нет, боже тебя сохрани от такого кощунства! — скажи ему, что я боготворю тебя, что жизнь для меня началась только с того дня, когда я увидала тебя, что даже в юности, когда предаёшься самым безумным мечтам, я никогда не грезила о таком счастье, каким я тебе обязана, что я тебе жизнь свою отдала, душой своей для тебя пожертвовала, — да, ты знаешь, что я для тебя и гораздо большим пожертвую.

Но разве он что-нибудь понимает в том, что такое жертва, этот человек? Нет, ты ему скажи, скажи, чтобы его разозлить, что я ничуть не боюсь никаких злоязычников и что нет для меня на свете никакого другого несчастья, кроме одного: видеть, что ко мне охладел единственный человек, который меня привязывает к жизни. О, какое было бы для меня счастье совсем расстаться с нею, принести её в жертву и больше уже не бояться за своих детей!

Милый друг, можешь не сомневаться: если это действительно анонимное письмо, его прислал не кто иной, как этот гнусный человек, который в течение шести лет подряд преследовал меня своим оглушительным басом, постоянными рассказами о своём искусстве ездить верхом, своим самодовольством и бесконечным перечислением всех своих несравненных достоинств.

Да было ли оно, это анонимное письмо? Злюка! Вот о чём я только и хотела с тобой поговорить. Но нет, ты хорошо сделал. Разве я могла бы, обнимая тебя, быть может, в последний раз, рассуждать хладнокровно, как я это делаю сейчас, одна? Теперь уже наше счастье не будет даваться нам так легко. Огорчит ли это вас? Разве только в те дни, когда ваш Фуке не пришлёт вам какой-нибудь занимательной книжки. Но всё равно, жертва уже принесена, и было или нет это анонимное письмо, всё равно, я завтра сама скажу мужу, что получила анонимное письмо и что необходимо во что бы то ни стало, под любым предлогом, немедленно отослать тебя к твоим родным, заплатив тебе щедро, не скупясь.

Увы, друг мой, нам придётся расстаться недели на две, а может быть, и на месяц! Ах, я знаю, я уверена, ты будешь так же мучиться, как и я. Но в конце концов это единственный способ предотвратить последствия анонимного письма. Ведь это уж не первое, которое ему пишут относительно меня. Ах, как я, бывало, потешалась над ними раньше!

У меня теперь одна цель: внушить мужу, что это письмо прислал господин Вально; да я и не сомневаюсь, что так оно и есть на самом деле. Если тебе придётся уйти от нас, постарайся непременно устроиться в Верьере, а я уж сумею добиться того, что муж сам захочет поехать туда недельки на две, чтобы доказать этому дурачью, что мы с ним отнюдь не в ссоре. А ты, когда будешь в Верьере, постарайся подружиться со всеми, даже и с либералами. Я ведь знаю, что наши дамы готовы тебя на руках носить.

Но не вздумай ссориться с господином Вально, не смей отрезать ему уши, как ты когда-то грозился, — наоборот, ты должен быть с ним как можно любезнее. Сейчас самое важное для нас распустить слухи по всему Верьеру, что ты поступаешь к господину Вально или ещё к кому-нибудь гувернёром к детям.

Вот уж этого мой муж никогда не допустит. Ну, а если он всё-таки решится — что ж делать! Во всяком случае, ты будешь жить в Верьере, мы сможем иногда с тобой видеться, — дети тебя так любят, они непременно будут проситься к тебе. Боже мой, я чувствую, что я даже детей моих люблю ещё больше за то, что они тебя любят. Какой грех! Господи, чем только всё это может кончиться!.. Я совсем голову потеряла... Ну, в общем, ты понимаешь, как тебе надо себя вести: будь кротким, вежливым; пожалуйста, не выказывай им презрения, этим грубиянам, — на коленях тебя умоляю, ведь от них зависит наша с тобой судьба. Можешь быть совершенно уверен, что мой муж, безусловно, сочтёт нужным держаться с тобой именно так, как это предпишет ему общественное мнение.

Ты же и смастеришь мне анонимное письмо; вооружись терпением и ножницами. Вырежь из книги слова, которые я тебе напишу в конце, и наклей их поаккуратней на листик голубоватой бумаги, который я тебе посылаю, — эту бумагу мне подарил господин Вально. Опасайся обыска у себя в комнате и поэтому сожги книгу, из которой будешь вырезать. Если не найдёшь целиком тех слов, которые нужны, не поленись составить их сам по буквам. Чтобы тебя не затруднять, я сочинила совсем коротенькое анонимное письмо. Ах, если ты больше меня не любишь, каким несносно длинным покажется тебе моё письмо!»

Анонимное письмо

“Сударыня,

все ваши похождения известны, а лица, заинтересованные в том, чтобы положить им конец, предупреждены. Руководясь добрыми чувствами к вам, которые у меня ещё не совсем пропали, предлагаю вам раз навсегда порвать с этим мальчишкой. Если вы настолько благоразумны, что последуете этому совету, ваш муж будет думать, что уведомление, которое он получил, лживо, и его так и оставят в этом заблуждении. Знайте, тайна ваша в моих руках: трепещите, несчастная! Настал час, когда вы должны будете склониться перед моей волей”.

Как только ты наклеишь все слова этого письма (узнаёшь в нём манеру выражаться господина директора?), сейчас же выходи в сад, — я тебя встречу.

Я пойду в деревню и вернусь с убитым видом; ах, я и в самом деле чувствую себя убитой. Боже мой! Подумать, на что я решаюсь, — и всё это только из-за того, что тебе показалось, будто он получил анонимное письмо. Так вот я с изменившимся лицом отдам мужу это самое письмо, вручённое мне якобы каким-то незнакомцем. А ты ступай гулять с детьми по дороге в большой лес и не возвращайся до обеда.

С верхнего утёса тебе будет видна наша голубятня. Если всё кончится благополучно, я вывешу там белый платочек, а в противном случае там ничего не будет.

Ну, а ты-то сам, неблагодарный, неужели сердце не подскажет тебе какой-нибудь способ, до того как ты уйдёшь на прогулку, сказать мне, что ты любишь меня? Ах, что бы ни случилось, в одном ты можешь быть совершенно уверен: я дня не проживу, если нам придётся расстаться навеки. Ах, скверная я мать! Но только зачем я пишу эти пустые слова, милый Жюльен? Я совсем не чувствую этого, я ни о ком, кроме тебя, не могу думать, я только затем их и написала, чтобы ты не бранил меня. Сейчас, в такую минуту, когда я думаю, что могу тебя потерять, к чему притворяться? Да, пусть уж лучше я покажусь тебе чудовищем, чем мне лгать перед человеком, которого я обожаю. Я и так слишком уж много обманывала в своей жизни. Ну, всё равно, так и быть, я тебя прощаю, если ты меня больше не любишь. Мне даже некогда перечесть это письмо. А сказать по правде, какой пустяк, если бы даже мне пришлось заплатить жизнью за те блаженные дни, которые я провела в твоих объятиях. Ты знаешь, что они мне обойдутся много дороже».

XXI. Диалог с господином

Alas, our frailty is the cause, not we,

For such as we are made of, such we be.

«Twelfth Night»[65]

В течение целого часа Жюльен с совершенно ребяческим удовольствием подбирал и наклеивал слова. Выйдя из комнаты, он сразу же встретил своих воспитанников с матерью; она так просто и решительно взяла письмо у него из рук, что это спокойствие даже испугало его.

— А клей совсем высох? — спросила она.

«И это та самая женщина, которая с ума сходила от угрызений совести! — подумал он. — Что она такое затеяла?» Спросить её об этом казалось ему унизительным для его гордости, но, кажется, никогда в жизни он так не восхищался ею.

— Если это кончится плохо, — всё с тем же невозмутимым хладнокровием добавила она, — у меня отнимут всё. Закопайте этот ящичек где-нибудь там, на горе. Может быть, придёт день, и это будет всё, что у меня останется.

И она передала ему хрустальный ларчик в красном сафьяновом футляре, наполненный драгоценностями — золотыми и бриллиантовыми украшениями.

— Идите теперь, — сказала она ему.

Она поцеловала детей, а младшего — даже два раза. Жюльен стоял как каменный. Она удалилась быстрым шагом, даже не взглянув на него.

Существование г-на де Реналя с той минуты, как он распечатал анонимное письмо, стало поистине невыносимым. Никогда ещё он не был так потрясён, за исключением одного раза в жизни, в 1816 году, когда ему чуть было не пришлось драться на дуэли; и надо отдать ему справедливость, даже перспектива получить пулю в лоб расстраивала его много меньше. «Почерк как будто женский, — подумал он. — А если так, кто же из женщин мог это написать?» Он припоминал всех знакомых ему дам в Верьере и ни на одной из них не мог остановиться в своих подозрениях. «Может быть, письмо сочинил мужчина, и оно написано под диктовку? Но кто же этот мужчина?» И он опять терялся в догадках; конечно, завистников у него много, и большинство знакомых ненавидят его. «Надо пойти потолковать с женой!» — подумал он по привычке и уж совсем было поднялся с кресла, в котором сидел.

Но едва он приподнялся, как тут же хлопнул себя рукой по лбу. «Ах, боже мой! — вырвалось у него. — Ведь как раз ей-то я сейчас и не должен доверять. Теперь она враг мой!» И от досады и злости слёзы брызнули у него из глаз.

Справедливо пожиная плоды своей сердечной сухости — а в ней-то, собственно, и заключается вся провинциальная мудрость, — г-н де Реналь из всех людей на свете больше всего опасался сейчас двух своих самых близких друзей.

«Есть ли у меня, кроме них, ещё хотя бы человек десять друзей? — подумал он и перебирал их всех одного за другим, стараясь представить себе, на какую долю сочувствия он мог бы рассчитывать у каждого из них. — Всем, всем, — с яростью вскричал он, — эта отвратительная история, которая случилась со мной, доставит величайшее удовольствие!» К счастью — и не без основания, — он считал, что все ему завидуют. Мало того, что он только что превосходно отделал свой роскошный городской дом, ныне навеки осчастливленный посещением короля, который соизволил провести ночь под его кровом, — он очень недурно подновил и свой замок в Вержи. Весь фасад побелили заново, а у окон появились прекрасные зелёные ставни. Он на минуту утешился, вспомнив это великолепие. В самом деле, замок его был виден теперь за три-четыре лье{66}, к великому ущербу других загородных домов или так называемых «замков», находившихся по соседству, которые так и остались в своём скромном обличье, посеревшем от времени.

Господин де Реналь мог рассчитывать на сочувствие и слёзы лишь одного из своих друзей — приходского церковного старосты; но это был кретин, способный прослезиться из-за чего угодно. Это был единственный человек, на которого он мог опереться.

«Какое несчастье может сравниться с моим? — воскликнул он в бешенстве. — Такое одиночество!»

«Да может ли это статься? — вопрошал себя этот поистине жалкий человек. — Может ли статься, чтобы в моём несчастье у меня даже не было человека, с которым я мог бы посоветоваться? Потому что мой рассудок отказывается мне помочь, я чувствую это. Ах, Фалькоз, ах, Дюкро!» — вскричал он с горечью. Это были два его друга детства, которых он оттолкнул от себя своим высокомерием в 1814 году. Они с юных лет привыкли держаться с ним на равной ноге, а тут ему вдруг вздумалось переменить с ними тон, ибо это были незнатные люди.

Один из них, Фалькоз, человек умный и сердечный, бумаготорговец из Верьера, купил типографию в главном городе департамента и открыл там газету. Конгрегация решила разорить его: газету его запретили, а патент на типографию отобрали. В этих плачевных обстоятельствах он решился написать г-ну де Реналю, впервые за десять лет. Мэр Верьера счёл нужным ответить наподобие древнего римлянина: «Если бы министр короля удостоил меня чести поинтересоваться моим мнением, я бы ответил ему: беспощадно уничтожайте всех провинциальных печатников, а на типографское дело введите монополию, как на табак». Это письмо близкому другу, которое в своё время привело в восторг весь Верьер, г-н де Реналь вспоминал теперь с ужасом. «Кто бы мог сказать, что я, с моим положением, с моим состоянием, с моими орденами, когда-нибудь пожалею об этом!» И вот в таких-то приступах ярости, то против самого себя, то против всего, что окружало его, он провёл эту ужасную ночь; к счастью, однако, ему не пришло в голову попытаться выследить свою жену.

«Я привык к Луизе, — говорил он себе. — Она знает все мои дела. Будь у меня завтра возможность снова жениться, мне не найти женщины, которая заменила бы мне её». И он пытался утешиться мыслью, что жена его невинна: это не ставило его в необходимость проявить твёрдость характера и было для него удобнее всего; в конце концов мало ли было на свете женщин, которые стали жертвою клеветы?

«Но как же это! — вдруг завопил он и судорожно заметался по комнате. — Да что я, совсем уж полное ничтожество, проходимец какой-нибудь? Как могу я допустить, чтобы она издевалась надо мной со своим любовником? Ведь так можно довести до того, что весь Верьер будет потешаться над моим мягкосердечием. Чего только не рассказывали о Шармье (известный по всему краю супруг, которого жена обманывала на глазах у всех)? Стоит только произнести его имя, и уж у всех улыбка на губах. Он хороший адвокат, но кто же вспоминает о том, какой он мастер говорить? А-а, говорят они, Шармье? Тот самый Шармье де Бернар — так его и прозвали, по имени человека, который его опозорил».

«Слава богу, — говорил он себе через несколько минут, — слава богу, что у меня нет дочери, а значит, как бы я ни наказал мать, это не отразится на судьбе детей, — я могу поймать этого подлого малого с моей женой и убить их обоих, и тогда уже это будет трагическая история, над которой никто не будет потешаться». Эта идея ему понравилась, и он стал тщательно обдумывать все подробности. «Уложение о наказаниях в таком случае на моей стороне, да и как бы там оно ни обернулось, наша конгрегация и мои друзья, присяжные, сумеют меня спасти». Он вытащил свой охотничий нож, осмотрел его: нож был очень острый, но вдруг он представил себе лужу крови, и ему стало страшно.

«Я могу избить до полусмерти этого наглеца-гувернёра и вытолкать его вон. Но какой скандал подымется на весь Верьер и даже на весь департамент! После того как суд постановил прикрыть газету Фалькоза, а главного редактора выпустили из тюрьмы, я приложил руку к тому, чтобы лишить его места, где он зарабатывал шестьсот франков. Говорят, теперь этот писака снова где-то вынырнул в Безансоне: уж он не упустит случая меня осрамить и сделает это так ловко, что и к суду-то его привлечь будет немыслимо. Привлечь к суду... Да ведь на суде этот наглец каких только пакостей не придумает, чтобы доказать, что он сказал правду! Человек знатного рода, умеющий поддержать свой престиж в обществе, как это делаю я, разумеется, внушает ненависть всем этим плебеям. Я увижу своё имя в этих гнусных парижских газетах, — боже мой, какой ужас! Старинное имя Реналей, втоптанное в грязь зубоскалами! Если мне вздумается куда-нибудь поехать, придётся менять имя. Подумать только! Расстаться с этим славным именем, в котором вся гордость моя, вся сила! Хуже этого ничего быть не может.

Но если я не убью мою жену, а просто выгоню её из дому с позором, так ведь у неё есть тётка в Безансоне, которая ей из рук в руки передаст всё своё состояние. Жена моя отправится в Париж со своим Жюльеном; в Верьере об этом все, конечно, узнают, и я опять окажусь в дураках». Тут бедный супруг заметил, что свет его лампы тускнеет: начинало светать. Он вышел в сад подышать свежим воздухом. В эту минуту он уже почти решил не поднимать скандала, руководствуясь главным образом тем соображением, что такой скандал доставил бы величайшее удовольствие его добрым верьерским друзьям.

Прогулка по саду немного успокоила его. «Нет! — воскликнул он. — С какой стати я должен отказываться от моей жены? Ведь это полезный для меня человек». Он с ужасом представил себе, во что превратится его дом без неё. Из всей родни у него осталась только маркиза де Р..., старая злющая дура.

Конечно, это было весьма разумное рассуждение, но для того, чтобы осуществить его, требовалась большая твёрдость характера, значительно превышавшая скудную долю, отпущенную бедняге природой. «Если я не выгоню жену, — рассуждал он, — я ведь себя знаю, как-нибудь она меня разозлит, и я ей это припомню. Она гордячка, мы поссоримся, и всё это может случиться раньше, чем она получит наследство от тётки. Вот когда они посмеются надо мной вволю. Жена любит своих детей; в конце концов всё это, разумеется, достанется им же. Но я-то! Я сделаюсь истинным посмешищем в Верьере. Вот он каков, скажут, даже с собственной женой управиться не сумел. Не лучше ли мне просто держать про себя свои подозрения и не доискиваться истины? И тогда волей-неволей придётся воздержаться от каких бы то ни было попрёков».

Но через минуту г-н де Реналь, снова поддавшись чувству оскорблённого тщеславия, старательно припоминал всякие способы уличения в измене, о которых рассказывается за бильярдом в Казино{67} или в Дворянском клубе, когда какой-нибудь зубоскал прерывает партию, чтобы потешить приятелей сплетней об обманутом супруге. Какими жестокими казались ему сейчас эти шутки!

«Боже! И отчего моя жена не умерла? Тогда бы никто уж не мог надо мной потешаться. Был бы я вдовцом! Проводил бы полгода в Париже, вращался бы в самом лучшем обществе...» Но после краткой минуты блаженства, навеянного мечтами о вдовстве, воображение его снова принималось выискивать средство, с помощью которого он мог бы узнать правду. Что, если, скажем, за полночь, когда уже все улягутся, насыпать пригоршню отрубей перед дверью Жюльена, а утром, чуть рассветёт, — увидишь отпечатки шагов.

«Нет, эта шутка никуда не годится! — злобно вскричал он. — Подлюга Элиза заметит, конечно, и мгновенно весь дом будет знать, что я ревную».

В какой-то ещё истории, слышанной им в Казино, некий муж убедился в своём несчастье при помощи волоска, протянутого между дверями жены и её любовника и приклеенного с обоих концов воском на манер судейской печати.

После долгих часов сомнений и колебаний он, наконец, решил, что это средство, пожалуй, будет самым лучшим, и уже совсем начал было обдумывать, как он всё это устроит, как вдруг на повороте аллеи повстречал ту самую женщину, которую ему так хотелось бы видеть мёртвой.

Она возвращалась из деревни. Она ходила к мессе в вержийскую церковь. По преданию, которое, на взгляд холодного философа, не внушало доверия, но которому она тем не менее верила, эта маленькая церковь, ставшая ныне приходской, была некогда часовней в замке сеньора Вержи. Г-жа де Реналь во время мессы почему-то неотступно думала об этом. Перед нею беспрестанно возникала одна и та же картина: муж её на охоте убивает Жюльена будто бы случайно, а вечером заставляет её съесть его сердце{68}.

«Судьба моя зависит сейчас целиком от того, — говорила она себе, — что́ он будет думать, слушая мой рассказ. Эти роковые четверть часа решат всё, а уж после мне, быть может, больше и не придётся с ним разговаривать. Он ведь человек неумный, он не руководствуется рассудком. А то бы уж я как-нибудь пораскинула мозгами, постаралась бы сообразить, что он сделает или скажет. А от его решения зависит наша судьба, она в его власти. Но она зависит также и от моей ловкости, от моего умения направить в ту или иную сторону мысли этого самодура, — ведь он в ярости ничего не помнит, не соображает, у него просто в голове мутится. Боже мой! Какое для этого нужно искусство, сколько хладнокровия! А где их взять?»

Но едва только она вошла в сад и увидела издали своего мужа, она, точно по волшебству, сразу успокоилась. По его всклокоченным волосам и измятой одежде видно было, что он не ложился спать.

Она подала ему письмо, распечатанное, но затем снова вложенное в конверт. Он взял его машинально и уставился на неё безумными глазами.

— Вот эту мерзость, — сказала она, — подал мне какой-то подозрительный субъект. Он сказал, что знает вас и даже чем-то обязан вам. Это было вот сейчас, когда я шла позади палисадника нотариуса. Я требую от вас только одного: чтобы вы сейчас же, без малейшего промедления, отослали господина Жюльена обратно к его отцу.

Госпожа де Реналь поторопилась скорее выговорить эту фразу, — может быть, даже немного раньше, чем следовало, лишь бы поскорее избавиться от страшной необходимости произнести её.

Она вся затрепетала от радости, видя, как обрадовали её слова мужа. По тому, как он уставился на неё, она поняла, что Жюльен угадал правильно. И вместо того чтобы огорчиться этой вполне очевидной неприятностью, она подумала: «Какая проницательность! Какое удивительное чутьё! И у такого молодого человека, без всякого жизненного опыта! Подумать только, как далеко он может пойти в будущем! Увы, его успехи приведут к тому, что он меня забудет».

И невольное восхищение человеком, которого она боготворила, рассеяло все её страхи.

Она похвалила себя за свою изобретательность. «Я оказалась достойной Жюльена», — подумала она с тайным и сладостным восторгом.

Боясь не совладать с собой, г-н де Реналь, не говоря ни слова, начал читать анонимное письмо, составленное, как, вероятно, помнит читатель, из напечатанных слов, наклеенных на голубоватую бумагу. «Опять новые издевательства, конца этому нет, — подумал г-н де Реналь, чуть не падая от изнеможения. — Опять новые оскорбления, и над всем этим надо голову ломать, и всё по милости моей жены!» У него уже готовы были сорваться с языка самые грубые ругательства, но, вспомнив о наследстве из Безансона, он с большим трудом сдержался. Не зная, на чём сорвать злобу, он скомкал это второе анонимное письмо и широкими шагами пошёл по дорожке. Ему нужно было хоть на минуту уйти от жены. Через несколько мгновений он вернулся немного успокоенный.

— Надо решить, не откладывая, и отказать Жюльену, — сказала она мужу, как только он подошёл. — В конце концов это сын простого плотника. Вы ему заплатите несколько лишних экю, он человек учёный и легко найдёт себе место у того же господина Вально или у помощника префекта Можирона, — у них тоже есть дети. Так что вы его даже нисколько не обидите...

— Вы мелете вздор, как форменная дура! — неистово закричал г-н де Реналь. — Да и чего ждать от женщины? Откуда у неё здравый смысл? Вам и в голову никогда не придёт обратить внимание на что-нибудь серьёзное: может ли быть, чтобы вы в чём-нибудь толком разобрались? С вашим легкомыслием, с вашей ленью вам только бабочек ловить. Жалкие вы существа! Горе нам, семейным людям, что от вас никуда не денешься...

Госпожа де Реналь не мешала ему выговориться; он говорил долго, изливая свою злость, как говорят в здешних краях.

— Сударь, — ответила она ему наконец, — я говорю, как женщина, у которой затронута честь, то есть самое драгоценное, что только есть у неё.

Госпожа де Реналь сохраняла непоколебимое хладнокровие в течение всего этого мучительного разговора, от исхода которого зависела возможность жить, как прежде, под одним кровом с Жюльеном. Тщательно обдумывая каждое слово, она говорила только то, что могло обуздать ярость мужа, направить её, куда ей было нужно. Она была совершенно нечувствительна ко всем его оскорбительным выкрикам, она не слушала их, она думала в это время о Жюльене: «Будет он доволен мной?»

— Этот деревенский мальчишка, с которым мы так носились, делали ему столько подарков, возможно, даже ни в чём не виноват, — сказала она наконец. — Но как-никак, а ведь из-за него мне первый раз в жизни нанесено такое оскорбление... Когда я прочла эту гнусную бумажонку, сударь, я дала себе слово: либо он, либо я, но один из нас должен уйти из вашего дома.

— Вам что же, хочется скандал устроить, чтобы опозорить меня да и себя тоже? Вы многим доставите удовольствие в Верьере.

— Это правда, все завидуют тому благосостоянию, которое вы вашим мудрым управлением сумели создать и себе, и своей семье, и всему городу... Ну, тогда я предложу Жюльену, чтобы он отпросился у вас на месяц и отправился к своему достойному другу, этому лесоторговцу в горах.

— А я запрещаю вам распоряжаться, — отрезал г-н де Реналь, впрочем, довольно спокойно. — И прежде всего я требую от вас, чтобы вы с ним не разговаривали. Вы начнёте злиться, поссорите меня с ним, а вы знаете, какой он недотрога, этот господинчик.

— У этого молодого человека нет ни малейшего такта, — подхватила г-жа де Реналь. — Он, может быть, и образованный — вам лучше об этом судить, — но, в сущности, это простой крестьянин. Я по крайней мере совершенно разочаровалась в нём после того, как он отказался жениться на Элизе, — ведь он бы тогда стал вполне обеспеченным человеком, — и из-за чего, в сущности? Только из-за того, что она иногда потихоньку бегает к господину Вально.

— А-а, — протянул г-н де Реналь, высоко поднимая брови, — что такое? И Жюльен вам это сказал?

— Нет, он прямо этого не говорил. Он ведь всегда распространяется насчёт своего призвания к священному сану, но, поверьте мне, главное призвание у этих людишек — это обеспечить себе кусок хлеба. Но он мне не раз давал понять, что ему известны её таинственные прогулки.

— А мне об этом ничего не известно! — снова рассвирепев, воскликнул г-н де Реналь, внушительно отчеканивая слова. — У меня тут под носом что-то происходит, а я об этом и понятия не имею... Как! Значит, между ними что-то есть, у Элизы с Вально?

— Да это давнишняя история, дорогой мой, — смеясь, ответила г-жа де Реналь, — а возможно даже, между ними ничего серьёзного и не было. Ведь это всё началось ещё в то время, когда ваш добрый друг Вально был очень не прочь, чтобы в Верьере ходили слухи, будто между ним и мной нечто вроде платонического романа.

— Я и сам это когда-то подозревал! — воскликнул г-н де Реналь, в ярости хлопая себя по лбу; поистине на него неожиданно сваливалось одно открытие за другим. — И вы мне ни слова не сказали!

— Стоило ли ссорить друзей из-за маленькой прихоти тщеславия нашего милого директора? Да назовите мне хоть одну женщину нашего круга, которая время от времени не получала бы от него необыкновенно прочувствованных и даже чуточку влюблённых писем.

— Он и вам писал?

— Он любит писать.

— Сейчас же покажите мне эти письма, я вам приказываю. — И г-н де Реналь вдруг точно сразу вырос футов на шесть.

— Нет, во всяком случае, не сейчас, — отвечала она необыкновенно спокойно, чуть ли даже не беззаботно. — Я их вам покажу как-нибудь в другой раз, когда вы будете настроены более рассудительно.

— Сию же минуту, чёрт подери! — рявкнул г-н де Реналь, уже совсем не владея собой, а вместе с тем с таким чувством облегчения, какого он не испытывал ни разу за эти двенадцать часов.

— Обещайте мне, — проникновенным голосом сказала г-жа де Реналь, — что вы не станете затевать ссору с директором из-за этих писем.

— Ссора там или не ссора, а я могу отнять у него подкидышей, — продолжал он с такой же яростью. — Но я требую, чтобы вы немедленно подали мне эти письма, сейчас же. Где они?

— В ящике моего письменного стола, но всё равно я ни за что не дам вам ключа.

— Я и без ключа до них доберусь! — закричал он, бросившись чуть ли не бегом в комнату жены.

И он действительно взломал железным прутом дорогой письменный столик узорчатого красного дерева, привезённый из Парижа, который он сам не раз протирал полой собственного сюртука, едва только замечал на нём пятнышко.

Госпожа де Реналь бросилась на голубятню и, бегом взбежав по всем ста двадцати ступенькам лестницы, привязала за уголок свой белый носовой платочек к железной решётке маленького оконца. Она чувствовала себя счастливейшей из женщин. Со слезами на глазах всматривалась она в густую чащу леса на горе. «Наверно, под каким-нибудь из этих развесистых буков стоит Жюльен, — говорила она себе, — и стережёт этот счастливый знак». Долго она стояла, прислушиваясь, и кляла про себя немолчное верещание кузнечиков и щебет птиц. Если бы не этот несносный шум, до неё, может быть, донёсся бы оттуда, с высоких утёсов, его радостный крик. Жадным взором окидывала она эту громадную, ровную, как луг, тёмно-зелёную стену, которую образуют собой вершины деревьев. «И как это он только не догадается! — растроганно шептала она. — Придумал бы уж какой-нибудь знак, дал бы мне понять, что он так же счастлив, как и я». Она ушла с голубятни только тогда, когда уже стала побаиваться, как бы муж не заглянул сюда, разыскивая её.

Она нашла его всё в том же разъярённом состоянии: он торопливо пробегал слащавые фразочки г-на Вально, вряд ли когда-либо удостаивавшиеся того, чтобы их читали с таким волнением.

Улучив минуту, когда восклицания мужа позволили ей вставить несколько слов, г-жа де Реналь промолвила:

— Я всё-таки возвращаюсь к моему предложению: надо, чтобы Жюльен на время уехал. Как бы он ни был сведущ в латыни, в конце концов, это простой крестьянин, сплошь и рядом грубый, бестактный. Каждый день, считая, по-видимому, что этого требует вежливость, он преподносит мне самые невероятные комплименты дурного вкуса, которые он выуживает из каких-нибудь романов...

— Он никогда не читает романов! — воскликнул г-н де Реналь. — Это я наверное знаю. Вы думаете, я слепой и не вижу, что у меня делается в доме?

— Ну, если он не вычитал где-нибудь эти дурацкие комплименты, значит, он сам их придумывает. Ещё того лучше! Возможно, он в таком же тоне говорит обо мне и в Верьере... А впрочем, к чему далеко ходить? — прибавила г-жа де Реналь, точно ей это только что пришло в голову. — Достаточно, если он говорил со мной так при Элизе, — это почти всё равно как если бы он говорил при господине Вально.

— А-а! — вдруг завопил г-н де Реналь, обрушивая на стол такой мощный удар кулака, что всё в комнате задрожало. — Да ведь это напечатанное анонимное письмо и письма Вально написаны на одной и той же бумаге!

«Наконец-то...» — подумала г-жа де Реналь. Сделав вид, что совершенно ошеломлена этим открытием, и чувствуя, что она уже больше не в состоянии выдавить из себя ни слова, она прошла в глубину комнаты и села на диван.

С этой минуты битву можно было считать выигранной; ей стоило немало труда удержать г-на де Реналя, порывавшегося немедленно отправиться к предполагаемому автору анонимного письма и потребовать у него объяснений.

— Ну, как вы не понимаете, что устроить сейчас сцену господину Вально, не имея достаточных доказательств, было бы в высшей степени неразумно? Вам завидуют, сударь, а кто виноват в этом? Ваши таланты, ваше мудрое управление, ваш тонкий вкус, о котором свидетельствуют построенные вами здания, приданое, которое я вам принесла, а в особенности то довольно крупное наследство, которое нам достанется от моей милой тётушки, — о нём, как вы знаете, ходят весьма преувеличенные слухи... Так вот всё это, разумеется, и делает вас первым лицом в Верьере.

— Вы забываете о моём происхождении, — слегка усмехнувшись, сказал г-н де Реналь.

— Вы один из самых знатных дворян в округе, — с готовностью подхватила г-жа де Реналь. — Если бы у короля были развязаны руки и он мог бы воздавать должное происхождению, вы, разумеется, были бы уже в палате пэров и всё прочее. И вот, занимая такое блестящее положение, вы хотите дать завистникам повод для пересудов?

Затеять разговор с господином Вально об его анонимном письме — это значит распространить по всему Верьеру, да что я говорю, — по всему Безансону и даже по всему департаменту, что этот ничтожный буржуа, которого неосмотрительно приблизил к себе один из Реналей, сумел оскорбить его. Да если бы даже эти письма, которые сейчас попали вам в руки, дали вам основания думать, что я отвечала на любовь господина Вально, вам бы следовало убить меня, — я бы это стократ заслуживала, — но ни в коем случае не обнаруживать перед ним своего гнева. Не забудьте, что все ваши соседи только того и ждут, чтобы отомстить вам за ваше превосходство: вспомните, что в тысяча восемьсот шестнадцатом году вы содействовали некоторым арестам. Тот беглец, которого поймали на крыше...

— Я вижу, у вас нет ни уважения, ни привязанности ко мне! — воскликнул г-н де Реналь с горечью, которую вызывали в нём такие воспоминания. — И меня так и не сделали пэром!

— Я думаю, друг мой, — с улыбкой отвечала г-жа де Реналь, — что я когда-нибудь буду богаче вас, что я ваша супруга вот уже двенадцать лет и что в силу всего этого я должна иметь голос в доме, а особенно в этой сегодняшней истории. Если вы предпочитаете мне какого-то господина Жюльена, — прибавила она явно обиженным тоном, — я готова уехать и провести зиму у моей тётушки.

Эта фраза была сказана как нельзя более удачно. В ней чувствовалась непреклонность, едва прикрытая вежливостью, она заставила г-на де Реналя решиться. Однако, по провинциальному обычаю, он долго ещё продолжал говорить, снова и снова приводя все свои доводы. Жена не мешала ему выговориться — в голосе его всё ещё прорывалась злоба. Наконец эта пустопорожняя болтовня, продолжавшаяся целых два часа, довела до полного изнеможения супруга, который всю ночь провёл, беснуясь от ярости. Он решил твёрдо и бесповоротно, каким образом ему следует вести себя по отношению к г-ну Вально, Жюльену и даже к Элизе.

Раз или два во время этой тягостной сцены г-жа де Реналь чуть было не прониклась сочувствием к несомненно искреннему горю этого человека, который на протяжении двенадцати лет был её другом. Но истинная страсть эгоистична. К тому же она с минуты на минуту ждала, что он расскажет ей об анонимном письме, которое получил накануне, но он так и не признался в этом. А г-жа де Реналь не могла чувствовать себя в полной безопасности, не зная, какие мысли могло внушить это письмо человеку, от которого зависела её судьба. Ибо в провинции общественное мнение создают мужья. Муж, который жалуется на жену, делается посмешищем, но это с каждым днём становится всё менее опасным во Франции, тогда как жена, если муж не даёт ей денег, опускается до положения подёнщицы, зарабатывающей пятнадцать су в день, да ещё иные добрые души задумываются, можно ли пользоваться её услугами.

Как бы сильно одалиска в серале ни любила своего султана, он всемогущ, у неё нет никакой надежды вырваться из-под его ига, к каким бы уловкам она ни прибегала. Месть её господина свирепа, кровава, но воинственна и великодушна: удар кинжала — и конец всему. Но в XIX веке муж убивает свою жену, обрушивая на неё общественное презрение, закрывая перед ней двери всех гостиных.

Вернувшись к себе, г-жа де Реналь сразу почувствовала всю опасность своего положения; её совершенно ошеломил разгром, учинённый в её комнате. Замки на всех её изящных шкатулках и ларчиках были взломаны, несколько плит паркета были выворочены вовсе. «Нет, он бы меня не пощадил, — подумала она. — Испортить так этот паркет цветного дерева! А ведь он так дрожал над ним! Стоило кому-нибудь из детей войти сюда с улицы с мокрыми ногами, он весь багровел от ярости. А теперь паркет испорчен вконец!» Зрелище этого свирепого буйства мигом уничтожило все угрызения совести, которые пробудила в ней слишком скорая победа.

За несколько минут до обеда явился Жюльен с детьми. За десертом, когда слуги удалились из комнаты, г-жа де Реналь сказала ему весьма сухим тоном:

— Вы не раз говорили мне о вашем желании отправиться недели на две в Верьер. Господин де Реналь согласен дать вам отпуск. Можете ехать, когда вам будет угодно. Но чтобы время у детей не пропадало даром, вам каждый день будут посылать их письменные работы, и вы будете их проверять.

— И, разумеется, — резко добавил г-н де Реналь, — я отпускаю вас не более чем на неделю.

Жюльен заметил беспокойство на его лице: видно было, что он глубоко озабочен.

— Он, по-видимому, ещё не принял окончательного решения, — шепнул он своей возлюбленной, когда они на минутку остались одни в гостиной.

Госпожа де Реналь торопливо пересказала ему всё, что произошло до обеда.

— А подробности сегодня ночью, — смеясь, добавила она.

«Вот оно, женское коварство, — подумал Жюльен. — С какой радостью они нас обманывают, с какой лёгкостью!»

— Мне кажется, — довольно едко сказал он, — что хоть вы и ослеплены вашей любовью, она вместе с тем изрядно просветила вас: вашим сегодняшним поведением можно прямо восхищаться. Но вряд ли было бы благоразумно видеться сегодня ночью. Мы здесь окружены врагами. Подумайте, какой жгучей ненавистью ненавидит меня Элиза.

— Эта ненависть очень похожа на то жгучее равнодушие, которое вы, по-видимому, питаете ко мне.

— Будь я даже равнодушен, я всё же обязан уберечь вас от опасности, которая грозит вам из-за меня. Легко может случиться, что господину де Реналю взбредёт на ум поговорить с Элизой, — он с первых же слов узнает от неё всё. После этого почему бы ему не спрятаться около моей двери с оружием в руках и...

— Вот как! Значит, даже смелости не хватает! — сказала г-жа де Реналь с высокомерием благородной дамы.

— Я никогда не унижусь до того, чтобы говорить о своей смелости, — невозмутимо ответил Жюльен. — По-моему, это просто низость. И судить об этом должно по делам. А вы, — добавил он, беря её за руку, — даже не представляете себе, до чего я к вам привязан, до какой степени дорожу возможностью проститься с вами перед этой жестокой разлукой.

XXII. Так поступают в 1830 году

Слово дано человеку, чтобы скрывать свои мысли.

Преподобный отец Малагрида{69}

Едва Жюльен очутился в Верьере, как он уже начал упрекать себя за свою несправедливость по отношению к г-же де Реналь. «Я презирал бы её как никчёмную бабёнку, если бы она не выдержала и не довела до конца эту сцену с господином де Реналем. Она выпуталась из этого, как истый дипломат, а я проникаюсь сочувствием к побеждённому, к моему врагу. В этом есть что-то подленькое, мещанское; моё самолюбие задето, ибо господин де Реналь — мужчина. Великое и обширное сословие, к коему имею честь принадлежать и я! Ах я болван!»

Господин Шелан отказался от всех квартир, которые наперебой предлагали ему самые почтенные местные либералы, когда он, будучи смещён, вынужден был покинуть свой приходский дом. Две комнатки, которые он теперь нанимал, были завалены его книгами. Жюльен, желая показать Верьеру пример, достойный священника, пошёл к отцу, взял у него дюжину еловых досок и тащил их на собственных плечах через всю Большую улицу. Он достал инструменты у одного из своих прежних приятелей и смастерил что-то вроде библиотечного шкафа, куда и убрал книги г-на Шелана.

— А я уж думал, что тебя совсем совратила мирская суета, — прослезившись от радости, говорил ему старик кюре. — Ну вот, теперь ты вполне искупил своё мальчишество — этот парад в мундире почётной стражи, которым ты нажил себе столько врагов.

Господин де Реналь приказал Жюльену жить у него в доме. Никто не подозревал о том, что произошло. На третий день после своего приезда Жюльен, сидя у себя в комнате, удостоился визита не кого иного, как самого г-на помощника префекта де Можирона. Целых два часа выслушивал Жюльен бессмысленную болтовню и высокопарные жалобы на людскую злобу, на отсутствие честности у людей, которым вверено управление казёнными средствами, на то, каким опасностям подвергается через это бедная Франция, и т. д., и т. д., пока, наконец, не начал смутно догадываться об истинной цели этого визита. Они уже вышли на площадку лестницы, и бедный, наполовину разжалованный гувернёр с должным почтением распрощался с будущим префектом некоего счастливого департамента, когда сей последний соизволил проявить неожиданный интерес к делам Жюльена и стал превозносить его необычайную скромность в отношении денег, и т. д., и т. д. Наконец, заключив его в свои объятия с истинно отеческой нежностью, г-н де Можирон предложил ему оставить дом г-на де Реналя и перейти на службу к одному чиновнику, детей которого надобно воспитать и который, подобно королю Филиппу, благодарил небо не столько за то, что оно ему их даровало, сколько за то, что оно дозволило им родиться в ближайшем соседстве с г-ном Жюльеном. «Наставнику их положили бы там восемьсот франков, и платили бы не помесячно, — что за срам такой, — говорил г-н де Можирон, — а за четверть года, и всякий раз вперёд».

Тут, наконец, наступила очередь Жюльена, который уже целых полтора часа дожидался с тоской, когда ему можно будет вставить хоть слово. Ответ его был поистине великолепен, а главное, многословен, совсем как епископское послание. Он позволял предположить всё, а вместе с тем не говорил ничего положительного. В нём было и глубокое уважение к г-ну де Реналю, и благоговейное почитание верьерского общества, и признательность достославному господину помощнику префекта. Помощник префекта, искренне удивлённый тем, что столкнулся с человеком, который ещё более иезуит, чем он сам, тщетно пытался добиться от него чего-нибудь более определённого. Жюльен, в восторге от того, что ему выпал случай поупражняться, продолжал отвечать в том же роде, но в несколько иных выражениях. Никогда ещё ни одному краснобаю-министру, которому хочется мирно довести до конца заседание, когда в палате, того и гляди, разгорятся страсти, не удавалось наговорить так много и при этом так мало сказать. Едва за г-ном де Можироном закрылась дверь, как Жюльен принялся хохотать, как сумасшедший. Чтобы не потерять даром обуявший его иезуитский пыл, он написал г-ну де Реналю письмо на девяти страницах, где подробно сообщал всё, что ему предложили, и смиренно просил совета. «Однако этот мошенник так и не назвал мне лицо, которое делает мне это предложение. Должно быть, это господин Вально, который рассматривает мою ссылку в Верьер как результат своего анонимного послания».

Отправив своё письмо, довольный, словно охотник, который часов в шесть утра в ясный осенний день попадает на полянку, полную дичи, Жюльен вышел из дому с намерением попросить совета у г-на Шелана. Но не успел он дойти до добряка кюре, как провидение, приберегавшее для него к этому дню свои милости, послало ему навстречу самого г-на Вально, которому Жюльен тут же признался, что у него прямо душа разрывается: вот он такой бедняк, так жаждет посвятить себя тому призванию, к которому чувствует себя предназначенным свыше, а выходит, призвание — ещё далеко не всё в этом жалком мире. Для того, чтобы честно трудиться в вертограде господнем и не оказаться уж совсем недостойным своих учёных собратий, необходимо образование: надо два года учиться в безансонской семинарии, что не дёшево стоит; а из этого следует, что необходимо и даже, можно сказать, в некотором роде вменяется в долг прикопить деньжонок, что, разумеется, много легче сделать, если получать, скажем, восемьсот франков, которые выплачиваются по четвертям, нежели шестьсот, которые расходятся у тебя из месяца в месяц. А с другой стороны, если провидение позаботилось устроить его к юным Реналям и вложило ему в сердце такую привязанность к ним, разве оно не указывает ему тем самым, что он не должен покидать их, не должен переходить на другое место...

Жюльен достиг столь высокой степени совершенства в подобного рода красноречии, пришедшем на смену решительным действиям времён Империи, что ему, наконец, самому стало тошно от своих разглагольствований.

Когда он вернулся домой, его уже дожидался лакей г-на Вально в парадной ливрее; он разыскивал его по всему городу, чтобы вручить ему приглашение на сегодняшний обед.

Жюльен ещё никогда не бывал в доме этого господина; всего лишь несколько дней тому назад он только и мечтал, как бы угостить его палкой, да покрепче, и при этом не попасться в лапы исправительной полиции. Хотя обед был назначен на час дня, Жюльен счёл более почтительным явиться в кабинет господина директора дома призрения в половине первого. Он застал его важно восседающим перед грудой разложенных на столе папок с делами. Его громадные чёрные баки, невероятная шевелюра, феска, напяленная на макушку, огромная трубка, вышитые туфли, толстенные золотые цепочки, перекрещивавшиеся в разных направлениях на его груди, — весь этот арсенал провинциального денежного туза, мнящего себя неотразимым победителем женских сердец, отнюдь не внушил почтения Жюльену, — наоборот, ещё больше подстрекнул в нём охоту съездить его как следует палкой.

Он попросил, чтобы ему оказали честь и представили г-же Вально, но она занималась своим туалетом и не могла его принять. Зато ему было доставлено удовольствие присутствовать при туалете самого г-на директора. После этого они проследовали к г-же Вально, которая со слезами на глазах представила Жюльену своих деток. Эта дама, одна из самых влиятельных особ в Верьере, обладала грубой мужеподобной физиономией, которую она ради торжественного случая густо нарумянила. Она позаботилась пустить в ход весь свой материнский пафос.

Жюльен вспоминал г-жу де Реналь. Его недоверчивость мешала ему предаваться воспоминаниям, если не считать тех случаев, когда они возникали невольно, по противопоставлению, но тут он совсем растрогался. Это состояние ещё усилилось тем, что он увидел в доме директора: его заставили обойти весь дом. Всё здесь было великолепно, всё только что из магазина, новёхонькое, и ему тут же сообщали стоимость каждого предмета. Но Жюльен во всём этом видел что-то гнусное, от всего пахло крадеными деньгами, и всё в доме, вплоть до слуг, точно старались оградить себя от презрения.

Сборщик налогов, податной инспектор, жандармский офицер и ещё двое или трое чиновников пожаловали со своими жёнами. За ними следом явилось несколько богатеньких либералов. Позвали к столу. Жюльен уже был в самом отвратительном настроении, а тут ещё ему пришло в голову, что бок о бок с этой столовой, за стеной, сидят несчастные призреваемые и на их-то скудном пайке, должно быть, и загребали денежки для приобретения всей этой безвкусной роскоши, которой его сейчас хотели ошеломить.

«Должно быть, они голодные сейчас», — подумал он, и у него сдавило горло; он был не в силах заставить себя проглотить ни куска и даже почти не мог говорить. Но спустя примерно четверть часа он почувствовал себя ещё хуже. Издали время от времени стали доноситься обрывки уличной песенки, и, надо сознаться, песенки малопристойной; её распевал кто-то из этих несчастных затворников. Г-н Вально посмотрел на одного из своих ливрейных лакеев; тот мигом исчез, и через минуту пение прекратилось. Как раз в это время другой лакей подносил Жюльену рейнвейн в зелёной рюмке, и г-жа Вально не преминула сообщить Жюльену, что вино это стоит на месте девять франков бутылка. Жюльен поднял зелёную рюмку и сказал г-ну Вально:

— Там перестали петь эту гнусную песню.

— Ещё бы, чёрт возьми, — с победоносным видом ответил директор. — Я приказал замолчать этой голытьбе.

Это было уже слишком для Жюльена: он вполне усвоил подобающие этому кругу манеры, но чувствами его он ещё далеко не проникся. Несмотря на всё своё лицемерие, к которому он так часто прибегал, он почувствовал, как по щеке у него покатилась крупная слеза.

Он постарался укрыться за зелёной рюмкой, но был совершенно не в состоянии оказать честь рейнскому вину. «Не давать петь, — повторял он про себя. — Боже мой! И ты это терпишь!»

К счастью, никто не заметил, что он так неприлично расчувствовался. Сборщик налогов затянул роялистскую песню. Когда все хором подхватили припев, совесть Жюльена стала нашёптывать ему: «Вот оно — это грязное богатство, которого и ты можешь достигнуть и наслаждаться им, но только на таких вот условиях, не иначе как в этакой компании. Возможно, ты заполучишь местечко в двадцать тысяч франков, но в то время как сам ты будешь обжираться говядиной, ты будешь запрещать петь бедному узнику; ты будешь закатывать обеды на деньги, которые уворуешь из его жалкого пайка, и когда ты будешь пировать, он будет ещё несчастней. О Наполеон! Как прекрасно было твоё время, когда люди завоёвывали себе положение на поле битвы! Но пробиваться подлостью, увеличивая страдания бедняков...»

Должен сознаться, что слабость, обнаруженная Жюльеном в этом монологе, внушает мне весьма неважное мнение о нём. Он был достойным собратом тех заговорщиков в жёлтых перчатках{70}, которые желают перевернуть весь жизненный уклад большой страны, но не хотят иметь на совести ни малейшей царапинки.

Внезапно Жюльен был вынужден снова вернуться к своей роли. Ведь не для того, чтобы мечтать да сидеть, не говоря ни слова, позвали его обедать в таком изысканном обществе.

Бывший фабрикант набоек, ныне член-корреспондент Безансонской и Узесской академий, обратился к нему с другого конца стола с вопросом: правда ли то, что говорят кругом о его удивительных успехах по части изучения Нового завета?

Сразу воцарилась глубокая тишина. Новый завет на латинском языке словно по волшебству оказался в руках учёного члена двух академий. Едва Жюльен успел ему ответить, как тот, открыв наугад книгу, прочёл начало первой попавшейся латинской фразы. Жюльен продолжал её наизусть. Память не изменила ему, и это чудо вызвало всеобщее восхищение, проявившееся с весьма шумной горячностью, подобающей концу обеда. Жюльен смотрел на раскрасневшиеся лица дам, — некоторые из них были весьма недурны. Он остановился взглядом на жене сборщика, голосистого запевалы.

— Мне, право, стыдно говорить так долго по-латыни перед дамами, — сказал он, глядя на неё. — Если бы господин Рюбиньо (это был член двух академий) был так любезен, что прочёл бы наудачу какую-нибудь латинскую фразу, я попробовал бы, вместо того чтобы продолжать её дальше, перевести её тут же на французский.

Это второе испытание доставило ему ещё больший успех.

Среди гостей было несколько богатых либералов, однако эти счастливые отцы семейств рассчитывали получить стипендии для своих детей и по этой причине, поддавшись гласу духовного увещевания, внезапно обратились в сторонников правительства. Но, несмотря на этот весьма тонкий политический ход, г-н де Реналь не желал принимать их у себя. Эти добрые люди, которые знали Жюльена только понаслышке и видели его всего лишь раз, когда он красовался верхом на коне в день встречи короля, теперь оказались его самыми пылкими почитателями. «Когда же этим остолопам надоест, наконец, слушать библейский язык, в котором они ровно ничего не смыслят?» — думал он. Но выходило наоборот: язык этот забавлял их своей необычностью, они хохотали. Жюльену это надоело.

Едва часы пробили шесть, он степенно поднялся и сказал, что ему ещё предстоит выучить целую главу из новой теологии Лигоури{71}, которую он должен завтра отвечать г-ну Шелану.

— Ибо ремесло моё, — приятно улыбаясь, добавил он, — заключается в том, чтобы заставлять отвечать мне уроки и самому отвечать уроки.

Все очень смеялись и были в полном восторге: остроумие такого рода во вкусе Верьера. Жюльен уже стоял, и, вопреки всем правилам светских приличий, все поднялись со своих мест — таково могущество истинного таланта. Г-жа Вально задержала его ещё на четверть часа: он непременно должен был послушать, как дети отвечают наизусть катехизис; они делали самые невероятные ошибки, но, кроме него, никто этого не заметил. Он не счёл нужным их поправлять. «Какое невежество — не знать самых основных правил закона божия!» — подумал он. Наконец он раскланялся и уже надеялся ускользнуть, однако пришлось вытерпеть ещё и басню Лафонтена.

— Это чрезвычайно безнравственный автор, — заявил Жюльен г-же Вально. — В известной басне о мессире Жане Шуаре{72} он позволяет себе издеваться надо всем, что есть достойного в мире. Его очень резко осуждают самые серьёзные комментаторы.

Прежде чем уйти, Жюльен получил четыре или пять приглашений на обед. «Да этот юноша просто слава нашего департамента!» — хором восклицали гости, сильно навеселе. Договорились даже до того, чтобы выделить для него особым постановлением некий пенсион из общественных сумм, дабы дать ему возможность закончить своё образование в Париже.

Покуда эта неосторожная идея обсуждалась на все лады в столовой, Жюльен уже успел выйти за ворота. «Ну и сволочь, сволочь!» — тихонько воскликнул он три-четыре раза подряд, с наслаждением вдыхая свежий воздух.

В эту минуту он чувствовал себя истинным аристократом — это он-то, который так долго не мог привыкнуть к презрительным улыбкам и чванливому высокомерию, скрывавшемуся за всеми учтивыми любезностями, какие расточались ему в доме г-на де Реналя. Теперь уж он не мог не почувствовать огромной разницы между этими домами. «Забудем даже о краденых деньгах, — рассуждал он дорогой, — отнятых у этих несчастных заключённых, которым ещё вдобавок запрещают петь. Никогда бы господину де Реналю не пришло в голову объявлять своим гостям цену каждой бутылки вина, которым он их угощает. А этот Вально, он просто не в состоянии удержаться от постоянного перечисления своих богатств, и когда он говорит о своём доме, о своей усадьбе, и прочее, и прочее, — если тут оказывается его жена, он непременно считает своим долгом сказать: «Твой дом, твоя усадьба».

Эта дама, по-видимому, до того наслаждается чувством собственности, что даже не постеснялась устроить безобразный скандал за обедом: изругала лакея, который разбил рюмку и разрознил одну из её дюжин, и лакей этот ответил ей с невероятным нахальством.

Ну и компания! Да если бы даже они мне дали половину того, что они крадут, я бы и то не согласился жить с ними. В один прекрасный день я бы непременно чем-нибудь себя выдал: я бы не выдержал, не смог бы не обнаружить того презрения, которое они мне внушают».

Тем не менее, следуя наставлениям г-жи де Реналь, ему всё-таки пришлось ещё несколько раз присутствовать на такого рода обедах. Жюльен вошёл в моду; ему простили его мундир почётной стражи, а, быть может, именно эта неосторожность и была истинной причиной его нынешних успехов. Вскоре в Верьере только и было разговоров, что о том, кто же в конце концов возьмёт верх и перетянет к себе этого учёного молодого человека: г-н де Реналь или директор дома призрения? Эти господа вкупе с г-ном Малоном составляли триумвират, который уж немало лет тиранил весь город. Мэру завидовали, у либералов было немало причин жаловаться на него, но в конце концов он всё-таки был дворянин и, так сказать, создан для превосходства, тогда как отец г-на Вально не оставил сыну и шестисот ливров ренты. И не так-то легко было в отношении к нему перейти от жалости, которую он когда-то внушал своей скверной одежонкой цвета недозрелого яблока, к той великой зависти, которую он теперь вызывал у всех своими нормандскими лошадьми, золотыми цепочками, парижскими костюмами, всем своим нынешним благополучием.

Среди всех этих новых для него людей Жюльен нашёл, как ему показалось, одного порядочного человека: это был математик по фамилии Гро{73}, слывший якобинцем. Жюльен, поклявшийся себе, что будет высказывать вслух только то, что сам считал ложью, вынужден был остеречься следовать этому правилу при г-не Гро. Из Вержи Жюльену присылали толстые пакеты с письменными работами детей. Ему советовали почаще видеться с отцом, и он подчинялся этой тягостной необходимости. Одним словом, он довольно успешно выправлял свою репутацию. Но вот однажды утром он внезапно проснулся, почувствовав прикосновение двух ручек, прикрывших ему глаза.

Это была г-жа де Реналь: она приехала в город и бегом взбежала по лестнице, чтобы хоть на минуту опередить детей, задержавшихся внизу со своим любимцем — ручным кроликом, которого они привезли с собой. Это была восхитительная минута, но, к сожалению, слишком уж короткая: г-жа де Реналь скрылась, как только дети ворвались в комнату, притащив с собой кролика, которого им не терпелось показать своему другу. Жюльен радостно встретил всех, даже кролика. Он словно очутился опять в своей семье; он чувствовал, что любит этих детей, что ему приятно болтать с ними. Его удивлял и приятный звук их голосов, и простота, и благородство, сквозившие во всех их детских замашках; он испытывал потребность очистить свою память от вульгарного тона, отвратительных поступков и суждений, ото всего того, что ему приходилось терпеть в Верьере. Здесь всегда и во всём чувствовался вечный страх что-то упустить, шла непрерывная схватка между роскошью и нищетой. Люди, у которых ему приходилось обедать, заводили разговор о жарком и пускались в такие унизительные для себя откровенности, что тошно было слушать.

— Нет, вам, родовитым людям, есть чем гордиться, — говорил он г-же де Реналь и описывал ей те обеды, которые ему пришлось претерпеть.

— Так вы, милый мой, в моде! — И она покатывалась со смеху, представляя себе г-жу Вально под густым слоем румян, которые та считала нужным накладывать каждый раз, когда ждала к себе Жюльена. — Должно быть, она покушается на ваше сердце, — заметила она.

За завтраком царило необыкновенное оживление. Дети, которые, казалось, должны были стеснять их, на самом деле только увеличивали общее веселье. Бедняжки не знали, как выразить свою радость, что они снова видят Жюльена. Слуги, разумеется, уже насплетничали им, что ему предлагают лишних двести франков, лишь бы он согласился обучать молодых Вально.

Неожиданно среди завтрака маленький Станислав-Ксавье, ещё бледный после своей тяжёлой болезни, спросил у матери, сколько стоит его серебряный прибор и маленькая серебряная кружечка, из которой он пил.

— А зачем тебе?

— Я их продам и отдам деньги господину Жюльену, чтобы он не остался в дураках, если будет жить у нас.

Жюльен бросился целовать его со слезами на глазах. Мать расплакалась, а Жюльен, взяв малыша на колени, начал объяснять ему, что не надо так говорить: остался в дураках, — что так только лакеи говорят. Видя, что его объяснения доставляют удовольствие г-же де Реналь, он начал придумывать разные забавные примеры, что значит остаться в дураках.

— Я понимаю, — сказал Станислав. — Это как ворона осталась в дураках: она сыр уронила, и лисица его схватила, а лисица-то была льстецом.

Госпожа де Реналь, не помня себя от счастья, то и дело бросалась целовать детей, а для этого ей надо было всякий раз немножко опереться на Жюльена.

Вдруг дверь распахнулась — вошёл г-н де Реналь. Его суровая недовольная физиономия являла удивительный контраст с той тёплой радостью, которая померкла, едва лишь он показался. Г-жа де Реналь побледнела: она чувствовала, что сейчас неспособна что-либо отрицать. Жюльен сразу завладел разговором и громко стал рассказывать мэру про серебряную кружечку, которую хотел продать Станислав. Он не сомневался, что мэру не понравится эта история. Сперва г-н де Реналь нахмурил брови просто по привычке, услышав слово «деньги». «Когда при мне упоминают о презренном металле, — обычно говорил он, — это всегда бывает предисловием к тому, чтобы вытянуть что-нибудь из моего кошелька».

Но на этот раз дело было не только в деньгах, — его подозрения усилились. Радостное оживление жены и детей в его отсутствие отнюдь не доставляло удовольствия человеку, одолеваемому столь щекотливым тщеславием. Жена стала с гордостью рассказывать ему, какие милые, остроумные примеры придумывает Жюльен, объясняя своим ученикам незнакомые им выражения.

— Да, да, — отвечал он, — вот так-то он и охлаждает любовь детей ко мне — ему ведь ничего не стоит быть для них во сто раз милее меня, ибо я для них, в сущности, начальство. Да, всё у нас теперь, словно нарочно, идёт к тому, чтобы выставить законную власть в отталкивающем виде. Несчастная Франция!

Но у г-жи де Реналь вовсе не было охоты разбираться во всех оттенках мрачного недовольства своего супруга. У неё мелькнула надежда провести с Жюльеном целых двенадцать часов. Ей надо было сделать массу всяких покупок в городе, и она заявила, что непременно хочет пообедать в кабачке; как ни возражал её муж, как ни сердился, она не уступила. Дети пришли в полный восторг от одного слова «кабачок», которое наши современные скромники произносят с таким упоением.

Господин де Реналь покинул жену в первой же галантерейной лавке, в которую она зашла: ему необходимо было повидать кое-кого. Он вернулся ещё более мрачным, чем был утром: он убедился, что весь город только и говорит, что о нём и о Жюльене. На самом же деле ещё ни одна душа не решилась намекнуть ему на кое-какие обидные для него подробности городских сплетен. Всё, что передавали г-ну мэру, имело касательство только к одному интересующему всех вопросу: останется ли Жюльен у него на шестистах франках или уйдёт на восемьсот к директору дома призрения.

Сей директор, повстречав г-на де Реналя в обществе, напустил на себя ледяной вид. Это был приём, не лишённый ловкости: в провинции так редка опрометчивость, так редки бросающиеся в глаза поступки, что их потом разбирают, переворачивают и толкуют на все лады.

Господин Вально был то, что за сто лье от Парижа называют пройдохой; бывают такие натуры — наглые и бесстыжие от природы. Его преуспеяние начиная с 1815 года помогло развернуться этим прекрасным качествам. Он, можно сказать, прямо царствовал в Верьере под началом г-на де Реналя, но, будучи намного энергичнее его и ничем не брезгуя, он во всё совался, вечно носился туда-сюда, кому-то писал, с кем-то говорил, не считался ни с какими унижениями и, отнюдь ни на что не претендуя, ухитрился в конце концов сильно поколебать авторитет своего мэра и в глазах церковных властей. Г-н Вально действовал так: он обращался к местным лавочникам и говорил: «Выберите мне двух завзятых дураков из вашей среды»; к судейским людям: «Выберите мне двух первоклассных невежд»; к лекарям: «Укажите мне двух самых отчаянных шарлатанов». А когда он таким образом собрал самую шваль от каждого ремесла, он предложил им: «Давайте царствовать вкупе».

Повадки этой компании задевали г-на де Реналя. Хамская натура Вально переносила всё, даже публичные обличения, которыми его угощал аббат Малон.

Но посреди всего этого благоденствия г-ну Вально было всё же необходимо время от времени ограждать себя кое-какими безобидными щелчками от тех обидных истин, которые всякий — и он прекрасно знал это — имел право бросить ему в лицо. Опасения, вызванные приездом г-на Аппера, удвоили его энергию. Он три раза ездил в Безансон; с каждой почтой отсылал целую кучу писем, а кое-что отправлял с какими-то неизвестными субъектами, являвшимися к нему в сумерках. Он, пожалуй, несколько ошибся, добившись в своё время смещения престарелого кюре Шелана, ибо этот акт мести привёл к тому, что многие богомольные дамы из высшей знати стали считать его форменным негодяем. Кроме того, эта оказанная ему услуга поставила его в полную зависимость от старшего викария де Фрилера, он стал получать от него престранные поручения. Вот как обстояли его дела, когда он, поддавшись искушению, доставил себе удовольствие сочинить анонимное послание. А тут ещё, в довершение всего, супруга его заявила, что она непременно желает взять к детям Жюльена. И тщеславие г-на Вально прельстилось этой затеей.

При таком положении вещей г-н Вально чувствовал, что ему не избежать решительного объяснения со своим бывшим соратником г-ном де Реналем. Разумеется, тот наговорит ему всяких неприятностей. Это мало беспокоило г-на Вально, но г-н де Реналь мог написать в Безансон и даже в Париж. Того и гляди, в Верьер неожиданно нагрянет какой-нибудь племянник министра и отнимет у него дом призрения. Г-н Вально стал подумывать о том, что недурно было бы сблизиться с либералами, — вот почему кое-кто из них получил приглашение на тот обед, на котором блеснул Жюльен. Они, безусловно, могли стать для него мощной опорой против мэра. Ну, а что, если состоятся выборы, — тут уж было само собой ясно, что сохранить дом призрения и голосовать не за того, за кого следует, — вещи совершенно несовместимые. Г-жа де Реналь превосходно разбиралась во всей этой хитрой политике, и пока они под руку с Жюльеном переходили из одной лавки в другую, она всё это ему подробно рассказала; увлёкшись разговором, они незаметно для себя очутились в Аллее Верности, и там они провели несколько часов почти так же безмятежно, как бывало в Вержи.

Между тем г-н Вально, желая как-нибудь увильнуть от решительного объяснения со своим прежним патроном, принял, встретившись с ним, весьма заносчивый вид. Этот манёвр на сей раз удался, но весьма усилил мрачное недовольство господина мэра.

Невозможно представить себе более жалкое состояние, чем то, до которого довела г-на де Реналя эта борьба между тщеславием и самой мелочной, жадной и ненасытной привязанностью к деньгам. И никогда ещё не видел он своих детей такими весёлыми и довольными, как в этот день, когда вошёл в кабачок. Этот контраст совсем обозлил его.

— Я, по-видимому, лишний в семье, — сказал он, стараясь придать внушительность своему голосу.

В ответ на это жена, понизив голос, снова заговорила о том, что необходимо удалить Жюльена. Счастливые часы, которые она провела с ним, возвратили ей уверенность и твёрдость, необходимые для того, чтобы осуществить то, что она задумала уже две недели назад. Несчастного мэра, помимо прочего, удручало ещё одно обстоятельство: он отлично знал, что в городе открыто подшучивают над его пристрастием к презренному металлу. Г-н Вально, щедрый, как все воры, блестяще показал себя во время последних сборов доброхотных даяний в пользу братства св. Иосифа, в пользу конгрегации Пресвятой девы, конгрегации Святого причастия, и т. п., и т. п.

Имя г-на де Реналя в списке местных помещиков, ловко составленном братьями сборщиками в порядке размера даяний, не раз значилось на самом последнем месте. Тщетно оправдывался он тем, будто у него нет доходов. Святые отцы такими вещами не шутят.

XXIII. Огорчения чиновника

Il piacere di alzar la testa tutto l’anno é ben pagato da certi quarti d’ora che bisogna passar.

Casti[74]{75}

Но предоставим этому человеку возиться с его жалкими опасениями; кто же виноват, что он взял к себе в дом мужественного, благородного человека, когда ему требовалась лакейская душонка? Кто виноват, что он не умеет выбирать своих слуг? Так уж оно заведено в XIX веке: если некая могущественная, знатная особа сталкивается с мужественным человеком, либо убивает его, либо отправляет в изгнание, в тюрьму, или подвергает таким унижениям, что тот ничего умнее придумать не может, как умереть от горя. Случайно здесь вышло так, что страдания пока что достаются не на долю мужественного человека. В том-то и всё несчастье маленьких французских городков, а также и выборных правительственных органов, как, например, скажем, в Нью-Йорке, что нет никакой возможности забыть о том, что в мире существуют личности, подобные г-ну де Реналю. В городке, где всего двадцать тысяч жителей, именно эти-то люди создают общественное мнение, а общественное мнение в стране, которой дана хартия{76}, — это поистине нечто страшное. Человек с благородной, отважной душой, казалось бы, мог стать вашим другом, но он живёт от вас на расстоянии сотни лье и судит о вас по тому, как относится к вам общественное мнение вашего городка, а оно создаётся глупцами, которым выпало счастье родиться знатными, богатыми и благонамеренными. Горе тому, кто от них отличается!

Сразу же после обеда всё семейство уехало в Вержи, но уже через два дня Жюльен снова увидел их всех в Верьере.

Не прошло и часа после их приезда, как он, к своему крайнему удивлению, заметил, что г-жа де Реналь что-то от него скрывает. Едва он входил в комнату, как она сразу обрывала разговор с мужем и словно дожидалась, чтобы он ушёл. Жюльен тотчас же позаботился, чтобы это больше не повторялось. Он сразу стал держаться холодно и сдержанно; г-жа де Реналь заметила это, но не стала доискиваться причины. «Уж не собирается ли она найти мне преемника? — подумал Жюльен. — А ведь ещё только позавчера как она была нежна со мной! Но, говорят, знатные дамы всегда так поступают. Это как у королей: никогда они не бывают так милостивы к своему министру, как в тот день, когда он, вернувшись домой, находит у себя указ о своей опале».

Жюльен заметил, что в этих разговорах, которые так резко обрывались при его появлении, постоянно упоминалось об одном большом доме, принадлежащем городу Верьеру; это был старый, но удобный и просторный дом, который стоял как раз напротив церкви, на самом бойком торговом месте. «Но какая может быть связь, — размышлял Жюльен, — между этим домом и новым любовником?» И он в огорчении повторял про себя прелестную песенку Франциска I, которая для него была новинкой, ибо не прошло ещё месяца, как он узнал её от г-жи де Реналь. А какими клятвами, какими ласками опровергалась тогда каждая строчка этой песенки:

Красотки лицемерят,

Безумен, кто им верит.

Господин де Реналь отправился на почтовых в Безансон. Поездка эта, по-видимому, была решена в каких-нибудь два часа; у мэра был чрезвычайно озабоченный вид. Вернувшись, он швырнул на стол толстый свёрток в серой бумажной обёртке.

— Вот она, эта дурацкая история, — пробурчал он жене.

Через час Жюльен увидал, как человек, расклеивавший объявления, пришёл и унёс с собой этот огромный свёрток; он тотчас же бросился за этим человеком. «Вот я сейчас узнаю, в чём секрет, на первом же углу».

Он стоял и с нетерпением ждал, пока наклейщик намазывал своей толстой кистью оборотную сторону объявления. Едва только он наклеил его на стену, как Жюльен, сгоравший от любопытства, увидел чрезвычайно подробное объявление о сдаче внаём с публичных торгов того самого старого дома, о котором так часто упоминалось в разговорах г-на де Реналя с женой.

Торги были назначены на завтра в два часа, в зале городской ратуши. Присуждение объявлялось действительным с того момента, когда погаснет третья свечка. Жюльен был ужасно разочарован, но всё же ему показалось странным, что объявление вывешивают накануне торгов. Как же об этом успеют узнать все желающие принять в них участие? А впрочем, это объявление, помеченное истёкшим числом двухнедельной давности, хоть он и прочёл его от первого до последнего слова трижды, в разных местах, ровно ничего ему не объяснило.

Он отправился взглянуть, что это за дом. Привратник, не заметив его, с таинственным видом пояснял соседу:

— Э, что там! Напрасно стараться... Господин Малон обещал ему, что он получит его за триста франков. Мэр вздумал было артачиться, — так его сейчас же в епископат вытребовали, к старшему викарию де Фрилеру.

Появление Жюльена, по-видимому, сильно смутило друзей: они больше не промолвили ни слова.

Жюльен не преминул отправиться на торги. В еле освещённом зале толпилась масса народу, но все как-то странно приглядывались друг к дружке. Затем все взоры устремились к столу, где на оловянном блюде Жюльен увидел три маленьких зажжённых огарка. Судебный пристав крикнул: «Триста франков, господа!»

— Триста франков! Совсем одурели... — тихонько сказал какой-то человек своему соседу. Жюльен случайно оказался между ними.

— Да ведь ему больше восьмисот цена. Ну-ка я дёрну надбавку.

— Ну, что тебе за радость, скажи? Охота тебе злить господина Малона, господина Вально, епископа да ещё этого старшего викария де Фрилера и всю эту шайку?

— Триста двадцать! — крикнул другой.

— Дурень! — выругался сосед. — А тут ещё шпион мэра, гляди-ка, — добавил он, кивая на Жюльена.

Жюльен мигом обернулся, чтобы расправиться с обидчиком, но два приятеля франшконтейца уже не обращали на него ни малейшего внимания. Их хладнокровие передалось и ему. В этот момент последний огарок вспыхнул и потух, и тягучий голос судебного пристава объявил во всеуслышание, что дом передаётся на девять лет г-ну де Сен-Жиро, начальнику канцелярии префектуры, за триста тридцать франков.

Как только мэр вышел из зала, начались пересуды.

— Вот вам лишних тридцать франков в городскую казну, доход с глупости Грожо, — говорил один.

— Но господин де Сен-Жиро расправится с Грожо, — отвечали ему. — Он попомнит ему эти тридцать франков!

— Экая подлость! — говорил толстяк слева от Жюльена. — Да за такой дом я бы восемьсот дал, пустил бы его под свою фабрику, да ещё в барышах остался бы.

— Что же вы хотите? — отвечал ему молодой фабрикант из либералов. — Ведь де Сен-Жиро — член конгрегации. Четверо детей, и все на стипендиях. Эдакий бедняк! Вот и пришлось накинуть ему на содержание пятьсот франков, только и всего.

— И подумать только, сам мэр ничего тут поделать не мог, — заметил третий. — А уж какой роялист лютый, дальше некуда, только вот разве что не ворует!

— Не ворует? — подхватил ещё один. — Наша птичка не лапает, она на лету хапает! Да у них одна общая мошна, все туда валят, а к концу года поделят. Смотрите, вот тут Сорелев мальчишка, пойдём-ка отсюда по-хорошему.

Жюльен вернулся домой в самом скверном настроении; г-жа де Реналь сидела очень грустная.

— Вы с торгов? — спросила она.

— Да, сударыня, и меня там приняли за шпиона господина мэра.

— Ах, если бы он меня послушался и уехал куда-нибудь на это время!

В эту минуту вошёл г-н де Реналь, чрезвычайно мрачный. За обедом никто не проронил ни слова. Г-н де Реналь велел Жюльену сопровождать детей в Вержи; ехали все невесёлые. Г-жа де Реналь утешала мужа:

— Пора бы уж вам, друг мой, привыкнуть.

Вечером все молча уселись у камина; только потрескивание буковых поленьев нарушало тишину. Случается, что в самых дружных семьях наступают такие тоскливые минуты. Вдруг один из мальчиков радостно закричал:

— Звонок! Звонок!

— А, чёрт! Если это господин де Сен-Жиро вздумал донимать меня под видом благодарности, так я ему выложу всё, что думаю. Это уж слишком! В сущности, он всем обязан господину Вально, а я только скомпрометирован. Ну что, если проклятые якобинские газеты подхватят этот анекдотик и будут надо мной всячески потешаться?

Лакей распахнул дверь, и следом за ним в комнату вошёл очень красивый господин с пышными чёрными баками.

— Господин мэр, я синьор Джеронимо. Вот письмо от кавалера де Бовези, атташе при неаполитанском посольстве; он передал мне его для вас в день моего отъезда, всего девять дней тому назад, — весело добавил синьор Джеронимо, поглядывая на г-жу де Реналь. — Синьор де Бовези, ваш кузен и мой близкий друг, сударыня, говорил, что вы знаете итальянский язык.

Весёлый неаполитанец внёс неожиданное оживление в этот скучный вечер. Г-жа де Реналь захотела непременно угостить его ужином. Она подняла весь дом на ноги, ей хотелось во что бы то ни стало заставить Жюльена забыть о том, что его сегодня дважды чуть не в лицо обозвали шпионом. Синьор Джеронимо, знаменитый певец, человек вполне светский, был вместе с тем очень весёлым, жизнерадостным человеком, — ныне эти качества уже несовместимы во Франции. После ужина он спел с г-жой де Реналь маленький дуэт, а потом развлекал общество всякими занимательными рассказами. Когда в час ночи Жюльен сказал детям, что пора идти спать, они жалобно взмолились.

— Мы только ещё немножко послушаем, последнюю историю! — сказал старший.

— Эта история про меня, синьорино, — сказал синьор Джеронимо. — Восемь лет тому назад, когда я, как вы теперь, был учеником, я учился в Неаполитанской консерватории... Я хочу сказать, что мне было столько же лет, сколько вам, но я не имел чести быть сыном прославленного мэра прелестного городка Верьера.

При этих словах г-н де Реналь вздохнул и посмотрел на жену.

— Синьор Дзингарелли, — продолжал молодой певец, слегка утрируя свой акцент, отчего дети так и покатывались с хохоту, — мой синьор Дзингарелли был ужасно строгий учитель. Его не любили в консерватории, а он хотел, чтобы все вели себя так, как если бы его очень любили. Я часто ухитрялся удирать потихоньку. Я отправлялся в маленький театрик Сан-Карлино и там слушал самую божественную музыку, но — бог ты мой! — как раздобыть восемь монеток, восемь су, которые надо заплатить за входной билет? Такая громадная сумма! — говорил он, поглядывая на детей, а они прыскали со смеху. — Как-то синьор Джованноне, который был директором Сан-Карлино, услышал, как я пою, — мне было тогда шестнадцать лет, — он сказал: «Этот мальчик — сущий клад».

— Хочешь, я тебя возьму к себе, милый мальчик? — говорит он мне.

— А сколько вы мне дадите?

— Сорок дукатов в месяц.

А ведь это, господа, ни много ни мало сто шестьдесят франков! Мне показалось, словно передо мной рай открылся.

— Ну, а как же, — говорю я Джованноне, — как же устроить, чтобы строгий синьор Дзингарелли отпустил меня?

— Lascia fare a me.

— Предоставь это мне! — вскричал старший из мальчиков.

— Совершенно верно, мой юный синьор. Так вот синьор Джованноне говорит мне: «Caro[77], подпиши-ка прежде всего вот этот контракт». Я подписываю. И он сейчас же даёт мне три дуката. Я в жизнь свою таких денег не видывал. А затем объясняет мне, как я должен действовать.

На другой день я испрашиваю аудиенцию у грозного синьора Дзингарелли. Его старый лакей ведёт меня к нему в комнату.

— Что тебе от меня надо, сорванец? — спрашивает Дзингарелли.

— Маэстро! — говорю ему я. — Я пришёл покаяться во всех моих проступках. Никогда больше я не буду удирать из консерватории и лазить через забор. Я буду теперь учиться вдвое прилежнее, чем раньше.

— Если бы я не боялся испортить самый прекрасный бас, какой я когда-либо слышал, я бы тебя посадил под замок на хлеб и на воду, негодник; ты бы у меня посидел так недельки две.

— Маэстро, — опять начинаю я, — я теперь буду у вас самым примерным учеником во всей консерватории, credete a me[78]. Но я только прошу, не откажите исполнить мою просьбу: если к вам кто-нибудь явится просить, чтобы я пел где-нибудь, не отпускайте меня. Умоляю вас, скажите, что вы не можете!

— Да кому же в голову придёт просить у меня такого шалопая? Да разве я когда-нибудь позволю тебе уйти из консерватории? Да ты что, смеяться надо мной вздумал? А ну-ка, вон отсюда! Сию минуту вон! — кричит он, а сам старается пнуть меня ногой в зад. — Смотри, попадёшь у меня под замок на хлеб и на воду.

Через час сам синьор Джованноне является к директору.

— Я пришёл просить вас, — говорит он, — сделайте милость, от вас зависит моё счастье, — отдайте мне Джеронимо, пусть он попоёт у меня эту зиму, а я тогда смогу дочку замуж выдать.

— На что тебе этот сорванец? — кричит ему Дзингарелли. — Да я и слышать об этом не желаю! Не отдам ни за что! А кроме того, если бы я даже и отпустил его, он сам никогда не согласится бросить консерваторию: он только что клялся мне в этом.

— Ну, если только за этим дело, — важно ответствует Джованноне, доставая из кармана мой контракт, — carta canta[79], — вот его подпись.

Тут Дзингарелли рассвирепел, чуть звонок не оборвал.

— Выгнать, — кричит, — сейчас же выгнать Джеронимо вон из консерватории! — А сам весь трясётся от ярости.

Так меня и выгнали. Ну и хохоту было! И в тот же вечер я уже пел арию del Moltiplico: Полишинель{80} собирается жениться и считает по пальцам, что ему надо купить себе для обзаведения хозяйством, и каждый раз сбивается со счёта.

— Ах, сударь, будьте так добры, спойте нам эту арию! — сказала г-жа де Реналь.

Джеронимо запел, и все хохотали до слёз. Синьор Джеронимо отправился спать, когда уже пробило два часа; он очаровал всю семью своими приятными манерами, своей любезностью и весёлым нравом.

На другой день г-н и г-жа де Реналь вручили ему письма, которые были ему нужны для представления к французскому двору.

«Вот так-то везде, одна фальшь, — рассуждал сам с собой Жюльен. — Сейчас синьор Джеронимо покатит в Лондон на шестидесятитысячное жалованье. А без ловкости этого директора Сан-Карлино его божественный голос стал бы известен, может быть, на десять лет позднее... Нет, честное слово, по мне — лучше быть Джеронимо, а не Реналем. Правда, его не так уважают в обществе, но зато у него нет таких неприятностей, как, скажем, эти торги, да и живётся ему куда веселей».

Жюльен удивлялся самому себе: те недели, которые он провёл в полном одиночестве в Верьере, в пустом доме г-на де Реналя, он чувствовал себя очень счастливым. Отвращение, мрачные мысли охватывали его только на званых обедах, а в остальное время один во всём доме, он мог читать, писать, думать и никто не мешал ему. Его ослепительные мечты не нарушались поминутно горькой необходимостью угадывать движения низкой душонки, — да ещё мало того — ублажать её разными хитростями или лицемерными словами.

Быть может, счастье вот здесь, совсем рядом? Ведь на такую жизнь не нужно много денег: достаточно жениться на Элизе или войти в дело Фуке... Но путник, поднявшись на крутую гору, с великим удовольствием отдыхает на её вершине. А будет ли он счастлив, если его заставят отдыхать вечно?

Госпожу де Реналь одолевали страшные мысли. Несмотря на все свои благие намерения, она не утерпела и рассказала Жюльену всю историю с торгами. «Я, кажется, готова ради него нарушить все мои клятвы», — думала она.

Она, не задумываясь, пожертвовала бы жизнью, чтобы спасти мужа, если бы жизнь его была в опасности. Это была такая благородная и романтическая натура, для которой видеть возможность великодушного поступка и не совершить его является источником столь тяжких угрызений совести, как если бы она уже была повинна в преступлении. И, однако, у неё иногда бывали такие страшные дни, когда она не могла отделаться от мысли о том, какое это было бы счастье, если бы она вдруг овдовела и могла выйти замуж за Жюльена.

Он любил её сыновей гораздо больше, чем их любил отец, и они, несмотря на всю его строгость, обожали его. Она прекрасно понимала, что, если бы она стала женой Жюльена, ей пришлось бы покинуть Вержи, где ей было дорого каждое деревцо. Она представляла себе, как бы она жила в Париже, как сыновья её продолжали бы там учиться и получили бы такое образование, что все кругом восхищались бы ими. Дети её, она сама, Жюльен — все они были бы так счастливы!

Странное действие брака, каким сделал его XIX век! Скука супружеской жизни наверняка убивает любовь, если она и была до брака, и при этом, говорит некий философ, супруги, достаточно богатые, чтобы не работать, очень скоро не знают, куда деваться от скуки, до того надоедают им мирные семейные радости. А среди женщин только очень сухие натуры не начинают в браке мечтать о любви.

Философское рассуждение заставляет меня простить г-жу де Реналь, но в Верьере ей не прощали. Напротив того, весь город, хотя она и не подозревала об этом, только и занимался, что скандальной историей её любовных похождений. Благодаря этому скандалу там осенью было даже не так скучно, как всегда.

Осень и часть зимы пролетели очень быстро. Пришла пора расстаться с вержийскими лесами. Светское общество в Верьере начинало мало-помалу возмущаться, видя, какое слабое впечатление производят все его анафемы на г-на де Реналя. Не прошло и недели, как некие важные особы, которые, желая вознаградить себя за свою обычную серьёзность, с радостью оказывали подобного рода услуги, постарались внушить ему самые тяжкие подозрения, однако сделав это как нельзя более осторожно.

Господин Вально, который вёл свою игру потихоньку, пристроил Элизу в одно весьма почтенное, благородное семейство, где было пять женщин. Элиза, опасаясь, как она говорила, не найти себе места зимой, согласилась поступить в эту семью на две трети жалованья, которое она получала у господина мэра. Затем эта девица сама по себе возымела блестящую мысль: пойти исповедаться и к прежнему кюре, господину Шелану, и к новому, чтобы со всеми подробностями рассказать тому и другому историю любовных похождений Жюльена.

На другой же день после приезда семьи мэра, в шесть часов утра, аббат Шелан прислал за Жюльеном.

— Я ни о чём не собираюсь вас спрашивать, — сказал он ему, — и прошу вас — а если этого мало, приказываю — ничего мне не говорить, но я требую, чтобы вы в трёхдневный срок отправились либо в Безансонскую семинарию, либо на житьё к вашему другу Фуке, который по-прежнему готов прекрасно вас устроить. Я всё предусмотрел, обо всём позаботился, но вы должны уехать и не показываться в Верьере по крайней мере в течение года.

Жюльен ничего не отвечал. Он размышлял, не следует ли ему, для сохранения собственного достоинства, оскорбиться этой заботливостью, которую проявляет о нём господин Шелан, — ведь не отец же он ему в конце концов.

— Завтра в это же время я буду иметь честь явиться к вам ещё раз, — ответил он наконец старому кюре.

Господин Шелан, который полагал, что своим авторитетом он, безусловно, заставит подчиниться этого юнца, говорил долго. Жюльен, изобразив на своём лице самое глубокое смирение, почтительно стоял перед ним, не раскрывая рта.

Наконец его отпустили, и он бросился к г-же де Реналь рассказать ей всё, но застал её в глубоком отчаянии. Её муж только что говорил с нею довольно откровенно. Его нерешительный характер и надежды на наследство из Безансона, которые ещё усиливали его нерешительность, склонили его твёрдо держаться того мнения, что жена его совершенно невинна. Он пришёл поделиться с ней неожиданным открытием: как странно, оказывается, настроено сейчас общественное мнение в Верьере. Разумеется, люди не правы, всё это происки завистников, но в конце концов что же делать?

На минуту г-жа де Реналь попыталась утешить себя мыслью, что Жюльен может принять предложение г-на Вально и остаться в Верьере. Но теперь это уже была не та робкая, простодушная женщина, какою она была в прошлом году: злосчастная страсть и муки раскаяния вразумили её. Слушая мужа, она с болью в душе убеждалась, что разлука, хотя бы временная, неизбежна. «Вдали от меня Жюльен снова отдастся своим честолюбивым мечтам, и это так естественно, когда у человека нет ни гроша за душой. А я! Боже мой! Я так богата — и это ничем, ничем не может помочь моему счастью. Он меня забудет. Такой обаятельный юноша! Конечно, его будут любить, полюбит и он. Ах я, несчастная!.. А на что жаловаться? Бог справедлив: ведь я даже и не пыталась перестать грешить; в наказание он отнял у меня разум. Мне надо было только подкупить Элизу, привлечь её на свою сторону, уж, кажется, чего проще! А я даже не дала себе труда подумать об этом. Только и бредила любовью. И вот теперь всё пропало».

Одно глубоко поразило Жюльена: когда он сообщил г-же де Реналь ужасную новость о том, что ему придётся уехать, он не услышал от неё никаких эгоистических возражений. Видно было только, что она едва удерживается от слёз.

— Друг мой, нам с вами нужна твёрдость. — Она отрезала для него на память прядь своих волос. — Не знаю, что со мною будет, — сказала она, — но только, если я умру, обещай мне, что ты никогда не покинешь моих детей. Близко ли ты будешь от них, далеко ли, постарайся сделать из них честных людей. Если опять будет революция, всю знать перережут, а их отцу, вероятно, придётся эмигрировать — из-за того крестьянина, которого тогда убили на крыше. Не забудь о моих сыновьях... Дай мне руку. Прощай, милый! Это наши с тобой последние минуты. Когда эта страшная жертва уже будет принесена, я надеюсь, что на людях у меня хватит мужества подумать о моём добром имени.

Жюльен ожидал взрыва отчаяния. Эти простые прощальные слова глубоко растрогали его.

— Нет, нет, я не хочу так прощаться! Я уеду, они все этого хотят, да и вы сами. Но через три дня я вернусь к вам ночью.

Всё мигом преобразилось для г-жи де Реналь. Значит, Жюльен действительно любит её, если ему самому пришло в голову увидеться с нею ещё раз! Все её страдания сразу исчезли, и её охватило чувство невыразимой радости. Всё стало так легко. Уверенность, что она ещё раз увидит своего милого, заслонила собою всё, что было мучительного в эти последние минуты. С этого мгновения вся осанка и выражение лица г-жи де Реналь исполнились какого-то особенного благородства, решимости и необыкновенного достоинства.

Вскоре явился г-н де Реналь; он был вне себя. И тут-то он наконец выложил жене всё про это анонимное письмо, полученное им два месяца назад.

— Я это письмо снесу в Казино, я всем его покажу, чтобы все знали, что за подлец этот Вально! Я его подобрал нищим, сделал одним из самых богатых людей в Верьере. Я его публично осрамлю, я драться с ним буду. Нет! Это уж перешло все границы.

«И я могу остаться вдовой, господи боже! — промелькнуло у г-жи де Реналь. Но в тот же миг она сказала себе: — Если я не помешаю этой дуэли, — а я, разумеется, могу это сделать, — я буду убийцей моего мужа».

Никогда ещё она не пользовалась с такой ловкостью тщеславием своего супруга. В каких-нибудь два часа она сумела убедить его, при помощи его же собственных доводов, что он должен держать себя сейчас как нельзя более дружески с Вально и даже снова взять Элизу к себе в дом. Немало мужества потребовалось г-же де Реналь, чтобы решиться снова увидеть эту девушку, причину всех её несчастий. Но эту мысль подал ей Жюльен.

Наконец, после того как его раза три-четыре наводили на путь истинный, г-н де Реналь уже собственным умом дошёл до чрезвычайно тягостной для него в денежном отношении мысли, а именно, что не может быть для него сейчас ничего хуже, как если Жюльен в разгар великого злопыхательства и сплетен по всему Верьеру останется в городе и поступит гувернёром к детям г-на Вально. Ясно, что Жюльен не упустит случая принять столь выгодное предложение директора дома призрения; но для торжества г-на де Реналя необходимо, напротив, чтобы Жюльен уехал из Верьера и поступил в семинарию в Безансоне или, скажем, в Дижоне. Но как убедить его уехать и, потом, на какие средства он там будет жить?

Господин де Реналь, видя, что денежная жертва неминуема, убивался больше, чем его жена. Она же после тягостной беседы с супругом чувствовала себя так, как должен чувствовать себя мужественный человек, который, решив покончить счёты с жизнью, проглотил смертельную дозу страмония{81} и ещё не умер; он живёт, так сказать, по инерции, но уже ничем в мире больше не интересуется. Так, Людовик XIV, умирая, промолвил: «Когда я был королём...» Замечательная фраза!

На другой день спозаранку г-н де Реналь получил анонимное письмо. На этот раз письмо было весьма оскорбительного свойства. В каждой строчке самым грубым образом намекалось на его положение. Несомненно, это было делом рук какого-нибудь мелкого завистника. Это письмо снова вызвало у него желание драться с г-ном Вально. Он так расхрабрился, что решил действовать безотлагательно; вышел из дому один и отправился в оружейную лавку, купил там пару пистолетов и велел зарядить их.

«Нет, в самом деле, — рассуждал он, — представить себе, что снова вернулись бы прежние строгости императора Наполеона: у меня на душе буквально ни одного краденого гроша, мне не в чем себя упрекнуть. Единственно, что я позволял себе, — это закрывать глаза, но у меня в столе лежат кое-какие солидные документики, которые меня вполне оправдывают».

Госпожа де Реналь испугалась не на шутку холодной ярости своего мужа; её опять стала соблазнять страшная мысль о вдовстве, которую ей стоило такого труда отогнать от себя. Она заперлась с ним в его кабинете, где в течение нескольких часов уговаривала его без всякого результата: последнее анонимное письмо настроило его весьма решительно. Наконец ей всё-таки удалось добиться того, что его отважная решимость закатить оплеуху г-ну Вально перешла в не менее отважную решимость предложить Жюльену шестьсот франков, чтобы он мог внести за год в семинарию. Г-н де Реналь, в сотый раз проклиная тот день, когда ему пришла в голову злополучная идея взять гувернёра, забыл об анонимном письме.

Одна только мысль немного утешала его, но он не говорил о ней жене: он надеялся — если ему удастся проявить достаточно умения и воспользоваться как-нибудь в своих интересах романтическими бреднями этого юнца — убедить его отказаться от предложения г-на Вально и за меньшую сумму.

Госпоже де Реналь стоило немало труда втолковать Жюльену, что он идёт навстречу желаниям её мужа, отказываясь в угоду ему от места в восемьсот франков, которые ему при свидетелях предлагал директор дома призрения, и потому не имеет никаких оснований стыдиться и должен без всякого стеснения принять эти деньги.

— Но, подумайте, — упрямо твердил Жюльен, — у меня никогда и в мыслях не было соглашаться на его предложения. Вы меня так приучили к порядочной жизни, что я бы просто не вынес хамства этих людей.

Но жестокая необходимость железной рукой сломила волю Жюльена. Он тешил свою гордость надеждой, что примет эту сумму от верьерского мэра только в долг и даст ему расписку с обязательством выплатить этот долг с процентами в течение пяти лет.

У г-жи де Реналь всё ещё оставалось несколько тысяч франков, припрятанных в маленькой пещерке в горах. Она предложила их ему, замирая от страха, что он откажется и только рассердится на неё.

— Неужели вы хотите, — отвечал Жюльен, — чтобы воспоминание о нашей любви стало для меня отвратительным?

Наконец Жюльен уехал. Г-н де Реналь был безгранично счастлив, ибо в роковую минуту, когда он предложил ему деньги, это испытание оказалось свыше сил Жюльена. Он отказался наотрез. Г-н де Реналь со слезами на глазах бросился ему на шею. Жюльен попросил у него свидетельство о своём поведении, и у мэра от избытка чувств не нашлось достаточно пылких выражений, чтобы превознести все его достоинства. У нашего героя было прикоплено пять луидоров, и ещё столько же он рассчитывал занять у Фуке.

Он был сильно взволнован. Но, отойдя на лье от Верьера, где он оставлял всё, что любил, он уже больше ни о чём не думал и только представлял себе, какое счастье увидеть большой город, настоящую большую крепость, как Безансон.

Во время этой краткой, трёхдневной, разлуки г-жа де Реналь жила в ослеплении, поддавшись одному из самых жестоких обманов любви. Жизнь её была почти терпима, ибо между её теперешним состоянием и страшным горем впереди было ещё это последнее свидание с Жюльеном. Она считала часы и минуты, которые оставались до него. Наконец ночью на третьи сутки она услышала издали условный сигнал Жюльена. Преодолев тысячу опасностей, он явился к ней.

С этой минуты она могла думать только об одном: «Я вижу его в последний раз». Она не только не отвечала на бурные ласки своего милого, — она была как труп, в котором чуть теплится жизнь. Когда она принуждала себя сказать ему, что любит его, это звучало так натянуто, что можно было подумать обратное. Ничто не могло отвлечь её от страшной мысли о том, что они расстаются навеки. Жюльен со своей обычной подозрительностью чуть было не подумал, что он уже забыт. Но когда он отпустил какое-то язвительное замечание по этому поводу, она не ответила ни слова; только крупные слёзы покатились у неё по щекам, и рука её судорожно сжала его руку.

— Но боже мой! Да как же вы хотите, чтобы я вам верил, — отвечал Жюльен на скупые, неубедительные уверения своей возлюбленной. — Да вы бы выказали во сто раз больше дружеских чувств госпоже Дервиль или просто какой-нибудь вашей знакомой.

И помертвевшая г-жа де Реналь не знала, что отвечать.

— Сильнее этого страдать невозможно... Мне бы только умереть... Я чувствую, как у меня сердце стынет.

И это были её самые многословные ответы: больше он ничего не мог добиться.

Когда забрезживший рассвет напомнил, что ему пора уходить, слёзы г-жи де Реналь сразу высохли. Она молча смотрела, как он привязывает к окну верёвку с узлами, и не отвечала на его поцелуи. Напрасно он говорил ей:

— Ну, вот мы и достигли наконец того, чего вы так желали. Теперь уже вас не будут мучить угрызения совести. Не будет больше мерещиться, чуть только кто прихворнёт из детей, что вы их сведёте в могилу.

— Мне жаль, что вы не можете поцеловать Станислава, — холодно сказала она.

Жюльен наконец ушёл, глубоко потрясённый мертвенными объятиями этого живого трупа, и на протяжении многих лье ни о чём другом думать не мог. Сердце его разрывалось, и, пока он не перевалил через гору, пока ему ещё видна была верьерская колокольня, он то и дело оборачивался на ходу.

XXIV. Большой город

Какой шум! Какая масса народа, и все чем-то заняты! Каких только планов на будущее не родится в голове двадцатилетнего юноши! Как всё это отвлекает от любви!

Барнав

Наконец далеко впереди, на горе, показались чёрные стены — это была безансонская крепость. «Какая была бы великая разница, — сказал он со вздохом, — если бы я явился в эту благородную твердыню в качестве подпоручика одного из гарнизонных полков, оставленных здесь для её защиты!»

Безансон не только один из самых красивых городов Франции, — в нём можно встретить много умных и благородных людей. Но Жюльен был всего-навсего бедный деревенский паренёк, у которого не было возможности познакомиться с выдающимися людьми.

Он достал у Фуке простой штатский костюм и в этой одежде, в какой ходят все горожане, перешёл через подъёмные мосты. Он так много читал об осаде 1674 года{82}, что ему захотелось, прежде чем похоронить себя в семинарии, осмотреть крепостные стены. Два или три раза его чуть не задержали часовые: он заглядывал в такие места, куда военная каста не пускает простых смертных, чтобы не лишиться возможности продавать на сторону сено и выручать за это двенадцать — пятнадцать тысяч франков в год.

Высоченные стены, глубочайшие рвы, грозные зевы пушек в течение нескольких часов поглощали всё его внимание, но вот, проходя по бульвару, он увидел перед собой большое кафе. Он остановился в восхищении: он несколько раз прочёл слово «Кафе», написанное гигантскими буквами над двумя огромными дверями, но никак не решался поверить собственным глазам. Наконец с большим трудом он преодолел свою робость и осмелился войти. Он очутился в длинной зале, в тридцать — сорок шагов длины, потолок которой возвышался по меньшей мере на двадцать футов над головой. Всё сегодня пленяло Жюльена своей чудесной новизной.

На двух бильярдах шла игра. Маркёры выкрикивали счёт, игроки бегали вокруг бильярдов, возле которых стояла тесная толпа зрителей. Клубы табачного дыма, вылетавшие из каждого рта, обволакивали всех синим облаком. Жюльен с интересом смотрел на этих рослых, грузно ступавших людей с невероятными баками, с чуть сутулыми плечами, в широких длиннополых сюртуках. Сии благородные сыны древнего Бизонтиума не говорили, а кричали; они корчили из себя грозных воинов. Жюльен в восхищении застыл на месте: он был заворожён необъятностью, великолепием этого важного города — Безансона. У него не хватало мужества спросить себе чашку кофе у одного из этих господ с надменным взглядом, которые выкрикивали счёт очков у бильярдов.

Но девица, сидевшая за стойкой, заметила миленькое личико провинциала, который, остановившись в трёх шагах от печки со своим узелком под мышкой, внимательно рассматривал бюст короля из превосходного белого алебастра. Девица эта, высокая статная франшконтейка, одетая весьма кокетливо, как это и требуется для такого заведения, уже два раза, тихонько, чтобы не услышал никто другой, окликнула Жюльена: «Сударь! Сударь!» Жюльен, встретившись взором с большими голубыми и весьма нежными глазами, понял, что она обращается именно к нему.

Он быстро устремился к стойке, за которой сидела юная красавица, точь-в-точь как он устремился бы на врага. От его резкого движения узелок выскочил у него из-под мышки и упал.

Как жалок показался бы наш провинциал юным парижским лицеистам, которые уже в пятнадцать лет умеют войти в кафе с шиком! Но эти юнцы, столь превосходно вышколенные в пятнадцатилетнем возрасте, в восемнадцать лет становятся весьма заурядными. Та пылкая робость, которую порой встречаешь в провинции, иногда превозмогает себя, и тогда она воспитывает волю. Приблизившись к этой молодой девушке, да ещё такой красотке, которая сама соблаговолила с ним заговорить, Жюльен, расхрабрившись, после того как ему удалось побороть свою робость, решил сказать ей всю правду.

— Сударыня, я первый раз в жизни в Безансоне. Мне бы хотелось получить за плату чашку кофе с хлебом.

Девица улыбнулась и покраснела; у неё мелькнуло опасение, как бы этот юный красавчик не привлёк насмешливого внимания и не сделался жертвой шуток бильярдных игроков: тогда он испугается, и больше его здесь не увидишь.

— Садитесь здесь, около меня, — сказала она, указывая на маленький мраморный столик, почти совершенно скрытый за громадной стойкой красного дерева, выступавшей довольно далеко в залу.

Девица перегнулась через стойку, что дало ей возможность показать весьма соблазнительную талию. Жюльен заметил её, и все его мысли тотчас же приняли другое направление. Красавица быстро поставила перед ним чашку, сахар и небольшой хлебец. Ей не хотелось звать официанта, чтобы он налил Жюльену кофе; она отлично понимала, что, как только тот подойдёт, её уединению с Жюльеном наступит конец.

Жюльен задумался, сравнивая про себя эту весёлую белокурую красавицу с некоторыми воспоминаниями, которые нет-нет да вставали перед ним. Вся его робость пропала, когда он подумал о том, какую страстную любовь он к себе внушил. А красавице достаточно было взглянуть на него: она уже прочла всё, что ей было нужно, в глазах Жюльена.

— Здесь так надымили табаком, что не продохнёшь. Приходите завтра пораньше завтракать, до восьми утра. В это время я здесь почти одна.

— А как вас зовут? — с нежной улыбкой восхищённой робости спросил Жюльен.

— Аманда Бине.

— А вы не разрешите мне прислать вам через часок маленький свёрточек вот вроде этого?

Красотка Аманда на минутку задумалась.

— За мной ведь тоже присматривают, — сказала она. — Как бы мне не повредило то, о чём вы просите, но я вам напишу мой адрес на этой карточке, вы наклейте её на ваш свёрточек, и можете послать мне, не опасаясь.

— Меня зовут Жюльен Сорель, — сказал юноша. — У меня нет ни родных, ни знакомых в Безансоне.

— Понимаю, — сказала она, обрадовавшись. — Вы, значит, поступаете в школу правоведения?

— Ах, нет, — отвечал Жюльен. — Меня посылают в семинарию.

Жюльен увидел горькое разочарование в чертах Аманды. Она подозвала официанта — теперь она уже ничего не боялась. Официант, даже не взглянув на Жюльена, налил ему кофе.

Аманда, сидя за стойкой, получала деньги. Жюльен был очень горд тем, что решился поговорить. За одним из бильярдов громко спорили. Крики игроков, гулко разносившиеся по всей громадной зале, сливались в какой-то сплошной рёв, который очень удивлял Жюльена. Аманда сидела с задумчивым видом, опустив глазки.

— А если хотите, мадемуазель, — сказал он вдруг спокойно-уверенным тоном, — я могу назваться вашим родственником.

Эта забавная самоуверенность понравилась Аманде. «Это не прощелыга какой-нибудь», — подумала она. И она сказала очень быстро, не глядя на него, потому что всё время следила, не идёт ли кто-нибудь к стойке:

— Я из Жанлиса, это под Дижоном. Вы скажите, что вы тоже из Жанлиса, родня моей матери.

— Непременно, так и скажу.

— Летом каждый четверг, часов около пяти, господа семинаристы проходят здесь, у самого кафе.

— Если вы обо мне вспомните, когда я тоже буду здесь проходить, — выйдите с букетиком фиалок в руке.

Аманда поглядела на него с удивлением; этот взор превратил мужество Жюльена в безудержную отвагу, однако он всё-таки покраснел до ушей, выпалив неожиданно:

— Я чувствую, что влюбился в вас без памяти.

— Говорите тише! — отвечала она испуганно.

Жюльен старался припомнить несколько фраз из раздёрганного томика «Новой Элоизы»{83}, который попался ему в Вержи. Его память не подвела его: минут десять он цитировал «Новую Элоизу» восхищённой красотке Аманде и сам был в восторге от своей храбрости, как вдруг прекрасная франшконтейка приняла ледяной вид: один из её любовников показался в дверях кафе.

Он подошёл к стойке, посвистывая, подёргивая плечами, и поглядел на Жюльена. И в тот же миг воображению Жюльена, всегда всё до крайности преувеличивавшему, представилась неминуемая дуэль. Он сильно побледнел, отодвинул чашку, принял весьма самоуверенный вид и внимательно посмотрел на своего соперника. Пока этот последний, нагнув голову, бесцеремонно наливал себе рюмку водки, Аманда взглядом приказала Жюльену опустить глаза. Он послушался и минуты две сидел не шелохнувшись, бледный, решительный, не думая ни о чём, кроме того, что вот-вот должно произойти; поистине он был очень хорош в эту минуту. Соперника удивил взгляд Жюльена; проглотив водку одним духом, он перекинулся словечком с Амандой, потом, засунув руки в карманы своего необъятного сюртука, направился к одному из бильярдов, насвистывая и поглядывая на Жюльена. Тот вскочил, совершенно обезумев от ярости; но он не знал, как надо поступить, чтобы бросить вызов. Он положил свой свёрток на стол и, приняв самый развязный вид, двинулся к бильярду.

Напрасно благоразумие твердило ему: «Если ты затеешь дуэль с первого же дня в Безансоне, духовная карьера для тебя кончена».

«Всё равно. Зато никто не скажет, что я струсил перед нахалом!»

Аманда видела его храбрость: рядом с его застенчивой неловкостью она особенно бросалась в глаза. Она тотчас же отдала ему предпочтение перед здоровенным малым в сюртуке. Она поднялась с места и, делая вид, что следит за кем-то из проходящих по улице, поспешно встала между ним и бильярдом.

— Боже вас сохрани поглядывать так косо на этого господина; это мой зять.

— А мне какое дело? Чего он уставился на меня?

— Вы что, хотите меня сделать несчастной? Конечно, он на вас поглядел, да он, может быть, даже и заговорит с вами. Я же ему сказала, что вы мой родственник с материнской стороны и только что приехали из Жанлиса. Сам-то он из Франш-Конте, а в Бургундии нигде дальше Доля не бывал. Вы можете ему смело говорить всё, что вам в голову придёт.

Так как Жюльен всё ещё колебался, она поторопилась прибавить, — воображение этой девицы из-за стойки обильно снабжало её всяким враньём:

— Конечно, он на вас посмотрел, но в этот момент он меня спрашивал, кто вы такой. Он человек простой, со всеми так держится; он вовсе не хотел вас оскорбить.

Жюльен, не отрываясь, следил взглядом за мнимым зятем; он видел, как тот подошёл к дальнему бильярду и купил себе номерок, чтобы принять участие в игре; Жюльен услышал, как он угрожающе заорал во всю глотку: «А ну-ка, я вам сейчас покажу!» Жюльен быстро проскользнул за спиной Аманды и сделал шаг к бильярдам.

Аманда схватила его за руку.

— Извольте-ка сперва заплатить мне, — сказала она.

«В самом деле, — подумал Жюльен, — она боится, что я улизну, не расплатившись». Аманда была взволнована не меньше его, и щёки у неё пылали, — она очень долго возилась, отсчитывая ему сдачу, и тихонько повторяла:

— Уходите сейчас же из кафе или я вас не стану любить! А вы мне, признаться, очень нравитесь.

В конце концов Жюльен ушёл, но с крайней медлительностью. «А может быть, я всё-таки должен пойти и поглядеть вот так же прямо в глаза этому грубияну?» — спрашивал он себя. И эта неуверенность заставила его проторчать чуть не целый час на бульваре перед кафе: он всё дожидался, не выйдет ли оттуда его обидчик. Но тот не появлялся, и Жюльен ушёл.

Он пробыл в Безансоне всего несколько часов, и ему уже приходилось в чём-то упрекать себя. Старый лекарь, несмотря на свою подагру, когда-то преподал ему несколько уроков фехтования, и это был весь арсенал, которым располагала сейчас ярость Жюльена. Но это затруднение не остановило бы его, если бы он знал, каким способом, кроме пощёчины, можно показать своё возмущение противнику; а ведь если бы дело дошло до кулаков, то, разумеется, его противник, этот громадный мужчина, избил бы его, и на том бы дело и кончилось.

«Для такого бедняка, как я, — размышлял Жюльен, — без покровителей, без денег, в сущности, небольшая разница, что семинария, что тюрьма. Надо будет оставить моё городское платье в какой-нибудь гостинице, — и там же я обряжусь в моё чёрное одеяние. Если мне когда-нибудь удастся вырваться на несколько часов из семинарии, я могу, переодевшись, пойти повидаться с красоткой Амандой». Придумано это было неплохо, но сколько ни попадалось ему гостиниц по дороге, он ни в одну из них не решился зайти.

Наконец, когда он уже второй раз проходил мимо «Посольской гостиницы», его озабоченный взгляд встретился с глазами толстой, довольно ещё молодой, краснощёкой женщины с очень оживлённым и весёлым лицом. Он подошёл к ней и рассказал о своём затруднении.

— Ну, разумеется, хорошенький мой аббатик, — отвечала ему хозяйка «Посольской гостиницы», — я сохраню вашу городскую одежду; мало того, обещаю вам её проветривать почаще: в этакую погоду не годится оставлять долго лежать суконное платье.

Она достала ключ, сама проводила его в комнату и посоветовала записать на бумажке всё, что он ей оставляет.

— Ах, боже мой, как вам идёт это платье, дорогой аббат Сорель! — сказала ему толстуха, когда он пришёл к ней на кухню. — А я, знаете, вас сейчас хорошим обедом попотчую. Да не беспокойтесь, — добавила она, понизив голос, — это вам будет стоить всего двадцать су, а со всех я пятьдесят беру: надо ведь поберечь кошелёчек ваш.

— У меня есть десять луидоров, — не без гордости ответил Жюльен.

— Ай ты господи! — испуганно воскликнула хозяйка. — Да разве можно об этом так громко говорить? У нас тут немало проходимцев, в Безансоне. Оглянуться не успеете, как вытащат. А главное, никогда по кофейням не ходите, там ихнего брата видимо-невидимо.

— Вот как! — промолвил Жюльен, которого это замечание заставило призадуматься.

— Да вы никуда, кроме как ко мне, и не ходите, — я вас всегда и кофеем напою. Знайте, что вас здесь всегда встретят по-дружески и обед вы получите за двадцать су; верьте мне, я вам дело говорю. Идите-ка усаживайтесь за стол, я вам сама подам.

— Нет, не могу есть, — сказал ей Жюльен. — Я очень волнуюсь; я ведь от вас должен прямо в семинарию идти.

Но сердобольная толстуха отпустила его только после того, как набила ему карманы всякой снедью. Наконец Жюльен отправился в своё страшное узилище. Хозяйка, стоя в дверях, показывала ему дорогу.

XXV. Семинария

Триста тридцать шесть обедов по восемьдесят три сантима, триста тридцать шесть ужинов по тридцать восемь сантимов, шоколад — кому полагается по чину; а сколько же можно заработать на этом деле?

Безансонский Вально

Он издалека увидел железный золочёный крест на воротах; он медленно приблизился; ноги у него подкашивались. «Вот он, этот ад земной, из которого мне уж не выйти!» Наконец он решился позвонить. Звук колокола разнёсся гулко, словно в нежилом помещении. Минут через десять к воротам подошёл какой-то бледный человек, весь в чёрном. Жюльен глянул на него и мгновенно опустил глаза. Странное лицо было у этого привратника. Зрачки его выпуклых зеленоватых глаз расширялись, как у кошки; неподвижные линии век свидетельствовали о том, что от этого человека нечего ждать сочувствия; тонкие губы приоткрывались полукругом над торчащими вперёд зубами. И, однако, на этом лице не было написано никаких пороков; скорее это была полная бесчувственность, то есть именно то, что больше всего может испугать молодого человека. Единственное чувство, которое беглый взгляд Жюльена сумел отгадать на этой постной физиономии святоши, было глубочайшее презрение ко всему, о чём бы с ним ни заговорили, если только сие не сулило награды на небесах.

Жюльен с трудом заставил себя поднять глаза; сердце у него так билось, что он с трудом мог говорить; прерывающимся голосом он объяснил, что ему надо видеть ректора семинарии господина Пирара. Не произнеся ни слова, чёрный человек знаком велел ему следовать за ним. Они поднялись на третий этаж по широкой лестнице с деревянными перилами и совершенно перекосившимися ступенями, которые все съехали набок, в противоположную от стены сторону, и казалось, вот-вот развалятся вовсе. Они очутились перед маленькой дверцей, над которой был прибит огромный кладбищенский крест из простого дерева, выкрашенный чёрной краской; она подалась с трудом, и привратник ввёл Жюльена в низкую тёмную комнату с выбеленными извёсткой стенами, на которых висели две большие картины, потемневшие от времени. Здесь Жюльена оставили одного; он стоял совершенно помертвевший от ужаса; сердце его неистово колотилось, ему хотелось плакать, но он не смел. Мёртвая тишина царила в доме.

Через четверть часа, которые ему показались сутками, зловещая физиономия привратника появилась в дверях в противоположном конце комнаты; он молча кивнул Жюльену, приглашая следовать за ним. Жюльен вошёл в другую комнату; она была больше первой, и в ней было почти совсем темно. Стены были также выбелены, но они были совсем голые. Только в углу, около двери, Жюльен, проходя, заметил кровать некрашеного дерева, два плетёных стула и небольшое кресло, сколоченное из еловых досок и необитое. На другом конце комнаты, у маленького оконца с пожелтевшими стёклами и заставленным грязными цветочными банками подоконником, он увидел человека в поношенной сутане, сидевшего за столом; казалось, он был чем-то сильно рассержен; он брал из лежавшей перед ним кипы маленькие четвертушки бумаги, надписывал на каждой по несколько слов и раскладывал их перед собой на столе. Он не замечал Жюльена. А тот стоял неподвижно посреди комнаты, на том самом месте, где его оставил привратник, который вышел и закрыл за собой дверь.

Так прошло минут десять; плохо одетый человек за столом всё писал и писал. Жюльен был до того взволнован и напуган, что едва держался на ногах; ему казалось, он вот-вот упадёт. Какой-нибудь философ, наверно, сказал бы (но, возможно, он был бы и не прав): «Таково страшное действие уродливого на душу, наделённую любовью к прекрасному».

Человек, который писал за столом, поднял голову; Жюльен заметил это не сразу, но даже и после того, как заметил, он продолжал стоять неподвижно, словно поражённый насмерть устремлённым на него страшным взглядом. Затуманенный взор Жюльена с трудом различал длинное лицо, всё покрытое красными пятнами; их не было только на лбу, который выделялся своей мертвенной бледностью. Между багровыми щёками и белым лбом сверкали маленькие чёрные глазки, способные устрашить любого храбреца. Густые, чёрные, как смоль, волосы гладко облегали этот огромный лоб.

— Подойдите сюда. Вы слышите или нет? — нетерпеливо промолвил наконец этот человек.

Жюльен, едва владея ногами, шагнул раз, другой и, наконец, чуть не падая и побелев, как мел, остановился в трёх шагах от маленького столика некрашеного дерева, покрытого четвертушками бумаги.

— Ближе! — произнёс человек в сутане.

Жюльен шагнул ещё, протянув вперёд руку, словно ища, на что бы опереться.

— Имя?

— Жюльен Сорель.

— Вы сильно опоздали, — произнёс тот, снова пронизывая его своим страшным взглядом.

Жюльен не мог вынести этого взгляда: вытянув руку, словно пытаясь схватиться за что-то, он тяжело грохнулся на пол.

Человек позвонил в колокольчик; Жюльен не совсем потерял сознание, но он ничего не видел и не мог пошевелиться. Однако он услыхал приближающиеся шаги.

Его подняли, усадили на креслице некрашеного дерева. Он услыхал, как страшный человек сказал привратнику:

— У него, должно быть, падучая. Этого ещё не хватало!

Когда Жюльен смог наконец открыть глаза, человек с красным лицом сидел, как прежде, и писал; привратник исчез. «Надо найти в себе мужество, — сказал себе наш юный герой, — а главное, постараться скрыть то, что я сейчас испытываю (он чувствовал сильнейшую тошноту). Если со мной что-нибудь случится, они бог знает что обо мне подумают». Наконец человек перестал писать и покосился на Жюльена.

— Способны вы отвечать на мои вопросы?

— Да, сударь, — с трудом вымолвил Жюльен.

— А! Рад слышать.

Чёрный человек, привстав, со скрипом выдвинул ящик своего елового стола и стал нетерпеливо шарить в нём, разыскивая что-то. Наконец он нашёл какое-то письмо, медленно уселся и снова впился в Жюльена таким взглядом, будто хотел отнять у него последние остатки жизни.

— Вас рекомендует мне господин Шелан. Это был лучший приходский священник во всей епархии, человек истинной добродетели и друг мой уж тридцать лет.

— Значит, я имею честь беседовать с господином Пираром? — произнёс Жюльен чуть слышно.

— Очевидно, — отрезал ректор семинарии, глядя на него с неудовольствием.

Его маленькие глазки засверкали ещё сильней, и углы рта сами собой задёргались. Это было очень похоже на пасть тигра, который предвкушает удовольствие пожрать свою добычу.

— Шелан пишет кратко, — промолвил он, словно разговаривая сам с собой. — Intelligenti pauca[84]. В наше время любое письмо слишком длинно.

Он стал читать вслух:

— «Посылаю к вам Жюльена Сореля из нашего прихода, которого я окрестил почти двадцать лет тому назад; он сын богатого плотника, но отец ему ничего не даёт. Жюльен будет отменным трудолюбцем в вертограде господнем. Память и понятливость — всё есть у него, есть и разумение. Но долговременно ли его призвание? Искренне ли оно?»

— Искренне? — повторил аббат Пирар удивлённым тоном и поглядел на Жюльена; но теперь взгляд аббата был уже не до такой степени лишён всего человеческого. — Искренне? — снова повторил он, понизив голос и принимаясь читать дальше: — «Прошу у вас стипендии для Жюльена Сореля: он будет достоин её, если сдаст все необходимые экзамены. Я обучил его немного теологии, старинной прекрасной теологии Боссюэ, Арно и Флери{85}. Если такой стипендиат вам не подходит, отошлите его ко мне обратно; директор дома призрения, которого вы хорошо знаете, берёт его на восемьсот франков наставником к своим детям. Душа моя спокойна, благодарение господу. Начинаю привыкать к постигшему меня тяжкому удару. Vale et me ama».

Аббат Пирар приостановился, дойдя до подписи, и со вздохом выговорил слово «Шелан».

— Душа его спокойна, — промолвил он. — Добродетель его заслужила сию награду. Пошлёт ли и мне её господь бог наш, когда придёт мой час?

Он устремил очи к небу и перекрестился. Жюльен, увидев это святое знамение, почувствовал, как у него понемножку начинает проходить леденящий ужас, который охватил его с той самой минуты, как он вошёл в этот дом.

— Здесь у меня триста двадцать один человек, чающих обрести духовное звание, — сказал наконец аббат Пирар строгим, но не злым голосом. — Только семь или восемь из них рекомендованы мне такими людьми, как аббат Шелан; таким образом, вы между тремястами двадцатью одним будете девятым. Но покровительство моё не есть ни милость, ни послабление, а лишь усиленное рвение и строгость в искоренении пороков. Подите заприте дверь на ключ.

Жюльен с усилием прошёл через комнату, и ему едва удалось удержаться на ногах. Рядом с дверью он заметил маленькое окошечко, которое выходило на зелёную окраину. Он взглянул на деревья, и ему стало легче, словно он увидел своих старых друзей.

— Loquerisne linguam latinam? (Говорите вы по-латыни?) — спросил его аббат Пирар, когда он вернулся к столу.

— Ita, pater optime (Да, преподобный отец), — ответил Жюльен, понемногу приходя в себя.

Поистине, ещё не было на белом свете человека, который показался бы ему менее «преподобным», чем аббат Пирар, за эти полчаса.

Разговор продолжался по-латыни. Выражение глаз аббата постепенно смягчалось; к Жюльену понемногу возвращалось присутствие духа. «До чего же я слаб, — подумал он, — если меня могло так сразить это показное благочестие! Вероятнее всего, этот человек — такой же плут, как и господин Малон». И Жюльен порадовался про себя, что догадался спрятать почти все свои деньги в башмаки.

Аббат Пирар проэкзаменовал Жюльена по теологии и был поражён обширностью его знаний. Его удивление возросло ещё более, когда он стал подробно спрашивать его по Священному писанию. Но когда дошла очередь до учения отцов церкви, он обнаружил, что Жюльен даже представления не имеет и, по-видимому, никогда не слыхал о таких именах, как св. Иероним, блаженный Августин, св. Бонавентура, св. Василий и так далее.

«Вот и выдаёт себя, — подумал Пирар, — это пагубное влечение к протестантству, в котором я всегда упрекал Шелана. Углублённое, чересчур углублённое знание Священного писания!» (Жюльен только что изложил ему, хотя его и не спрашивали об этом, некоторые соображения о времени, когда действительно могли быть написаны Книга Бытия, Пятикнижие и так далее.)

«К чему могут привести эти бесконечные рассуждения о Священном писании? — думал аббат Пирар. — Не к чему иному, как к собственному, личному толкованию, то есть именно к самому отъявленному протестантизму. И наряду с этим небезопасным знанием ровно ничего из отцов церкви, что могло бы предотвратить такие поползновения!»

Но удивление ректора семинарии поистине перешло все границы, когда, спросив Жюльена о духовной власти папы и ожидая услышать в ответ положения старогалликанской церкви{86}, он услышал от молодого человека точный пересказ чуть не всей книги г-на де Местра.

«Престранный человек этот Шелан! — подумал аббат Пирар. — Уж не для того ли он дал ему эту книгу, чтобы внушить ему, что её не следует принимать всерьёз?»

Тщетно выспрашивал он Жюльена, желая дознаться, верит ли он поистине в учение г-на де Местра. Юноша отвечал ему точь-в-точь по книге, на память. С этой минуты Жюльен почувствовал себя вполне уверенно и совершенно овладел собой. После очень долгого экзамена ему показалось, что аббат Пирар, пожалуй, только для виду продолжает держаться с ним так сурово. И в самом деле, если бы только не правило чрезвычайной строгости, которого вот уже пятнадцать лет он придерживался по отношению к своим питомцам, ректор семинарии с радостью расцеловал бы Жюльена во имя логики: такую ясность, точность и чёткость обнаружил он в его ответах.

«Вот ум отважный и здравый! — думал он. — Но corpus debile (плоть немощна)».

— А часто вы так падаете? — спросил он Жюльена по-французски, показывая на пол.

— Первый раз в жизни, — отвечал Жюльен и прибавил, покраснев, как мальчик: — Лицо привратника очень напугало меня.

Аббат Пирар чуть усмехнулся.

— Вот к чему ведёт суетность мирская. Вы, по-видимому, привыкли к лицам, на которых играет улыбка, к истинным ристалищам лжи. Истина сурова, сударь. Но наше предназначение здесь, на земле, разве не столь же сурово? Вам следует ревностно оберегать сознание ваше, дабы не совратила его слабость сия — чрезмерная чувствительность к суетной приятности внешнего.

— Если бы мне не рекомендовал вас, — продолжал аббат Пирар, с видимым удовольствием снова переходя на латинский язык, — если бы мне не рекомендовал вас такой человек, как аббат Шелан, я бы стал с вами говорить на том суетном мирском языке, к которому вы, по-видимому, привыкли. Полная стипендия, о которой вы просите, это, сказал бы я, почти невозможная вещь. Но малая была бы награда аббату Шелану за пятьдесят шесть лет его апостольских трудов, если бы он не мог располагать одной-единственной стипендией в семинарии.

Вслед за этим аббат Пирар приказал Жюльену не вступать ни в какое тайное общество или братство без его согласия.

— Даю вам слово! — воскликнул Жюльен с сердечной искренностью честного человека.

Ректор семинарии в первый раз улыбнулся.

— Это выражение неуместно здесь, — сказал он. — Оно слишком напоминает о суетной чести мирян, которая так часто ведёт их к заблуждению, а нередко и к преступлениям. Вы обязаны мне безусловным послушанием во исполнение параграфа семнадцатого буллы Unam ecclesiam святого Пия Пятого{87}. Я ваше духовное начальство. В доме этом, дорогой мой сын, слышать — значит повиноваться. Сколько у вас при себе денег?

«Ну, вот и доехали, — подумал Жюльен. — Из-за этого-то я и превратился в дорогого сына».

— Тридцать пять франков, отец мой.

— Записывайте тщательно, на что вы их будете тратить: вам придётся давать мне отчёт в этом.

Этот мучительный разговор тянулся три часа. Затем Жюльен пошёл позвать привратника.

— Отведите Жюльена Сореля в келью номер сто три, — сказал ему аббат Пирар.

Он предоставил Жюльену отдельное помещение — такое отличие было великой милостью.

— Отнесите его вещи, — добавил он.

Жюльен опустил глаза и увидал, что его баул лежит прямо перед ним; он глядел на него три часа подряд и не узнавал.

Они пришли в келью № 103; это была крохотная комнатка в восемь квадратных футов в верхнем этаже здания. Жюльен заметил, что окно её выходит на крепостной вал, а за ним виднеется прелестная равнина по ту сторону реки Ду.

«Какой чудесный вид!» — воскликнул Жюльен. Но хотя он обращался к самому себе, он плохо понимал, что означают эти слова. Столько сильных ощущений за то короткое время, что он провёл в Безансоне, совершенно обессилили его. Он сел у окна на единственный деревянный стул, который был в келье, и тотчас же уснул крепким сном. Он не слыхал, как позвонили к ужину, как позвонил колокол к вечерней молитве; о нём забыли.

Первые лучи солнца разбудили его рано утром; проснувшись, он увидел, что лежит на полу.

XXVI. Род людской, или О том, чего недостаёт богачу

Я один на белом свете, никому до меня нет дела. Все, кто на моих глазах добивается успеха, отличаются бесстыдством и жестокосердием, а во мне этого совсем нет. Они ненавидят меня за мою уступчивую доброту. Ах, скоро я умру либо от голода, либо от огорчения, из-за того, что люди оказались такими жестокими.

Юнг{88}

Он наспех вычистил свою одежду и поспешно сошёл вниз; он опоздал. Надзиратель сделал ему строгий выговор, но Жюльен вместо того, чтобы оправдываться, скрестил руки на груди.

— Peccavi, pater optime (Согрешил, каюсь, отец мой), — ответил он сокрушённым тоном.

Такое начало имело большой успех. Те из семинаристов, что были похитрее, сразу догадались, что это не новичок в их деле. Наступила перемена между занятиями, и Жюльен оказался предметом всеобщего любопытства. Но им только и удалось подметить, что он скрытничает и молчит. Следуя правилам, которые он сам для себя установил, он смотрел на всех своих триста двадцать одного собрата как на врагов, а самым опасным из всех в его глазах был аббат Пирар.

Прошло несколько дней, и Жюльен должен был выбрать себе духовника. Ему дали список.

«Боже мой! Да за кого они меня принимают? — подумал он. — Они думают, я не понимаю, что это только церемония?» И он выбрал аббата Пирара.

Ему и в голову не приходило, что этот поступок оказался для него решающим. Один семинаристик, совсем желторотый юнец родом из Верьера, с первого дня объявивший себя его другом, открыл ему, что если бы он выбрал г-на Кастанеда, помощника ректора семинарии, это, пожалуй, было бы более осмотрительно с его стороны.

— Аббат Кастанед — лютый враг господина Пирара, а Пирара подозревают в янсенизме, — добавил семинарист, наклоняясь к самому уху Жюльена.

Все первые шаги нашего героя, вполне уверенного в том, что он действует как нельзя более осторожно, оказались, как и выбор духовника, крайне опрометчивыми. Введённый в заблуждение той самонадеянностью, которой отличаются люди с воображением, он принимал свои намерения за совершившиеся факты и считал себя непревзойдённым лицемером. Его ослепление доходило до того, что он даже упрекал себя за свои успехи в этом искусстве, к которому прибегают слабые.

«Увы! Это единственное моё оружие! — размышлял он. — Будь сейчас другое время, я бы зарабатывал свой хлеб делами, которые говорили бы сами за себя перед лицом неприятеля».

Довольный своим поведением, Жюльен осматривался кругом; всё здесь, казалось, свидетельствовало своим видом о самой высокой добродетели.

Человек десять семинаристов были окружены ореолом святости: подобно святой Терезе{89} или святому Франциску{90}, когда он сподобился обрести свои стигматы на горе Верна в Апеннинах, их посещали видения. Но это была великая тайна, которую ревностно оберегали их друзья. А бедные юноши-духовидцы почти не выходили из лазарета. Ещё можно было, пожалуй, насчитать человек сто, у которых крепкая вера сочеталась с неутомимым прилежанием. Они трудились до того, что едва ноги таскали, но толку получалось немного. Двое или трое выделялись подлинными дарованиями, среди них — некий Шазель; но Жюльен держался от них в стороне, так же как и они от него.

Остальные из трёхсот двадцати одного семинариста были просто тёмные невежды, вряд ли способные толком объяснить, что означают эти латинские слова, которые они зубрят с утра до вечера. Почти все это были простые деревенские парни, которым казалось, что зарабатывать себе на хлеб, затвердив несколько слов по-латыни, куда легче, чем копаться в земле. На основании этих наблюдений Жюльен с первых же дней решил, что он очень быстро добьётся успеха. «На всякой работе нужны люди с головой, потому что надо же делать дело, — рассуждал он сам с собой. — У Наполеона я был бы сержантом; а среди этих будущих попов я буду старшим викарием».

«Все эти несчастные парни, — думал он, — выросли на чёрной работе и до того, как попали сюда, жили на простокваше и на чёрном хлебе. Там у себя, в своих лачугах, они видят говядину раз пять-шесть в год. Подобно римским воинам, для которых война была временем отдыха, эти тёмные крестьяне совершенно очарованы сладостной семинарской жизнью».

В их хмурых взорах Жюльену никогда не удавалось прочесть ничего, кроме чувства удовлетворённой физической потребности после обеда и предвкушения физического удовольствия перед едой. Вот каковы были люди, среди которых ему надлежало выделиться. Однако Жюльен не знал одного, — и никто не собирался его в это посвящать, — а именно: что быть первым по различным предметам, как, например, по догматике, истории церкви и прочее и прочее, словом, по всему, что проходят в семинарии, считалось в их глазах просто-напросто грехом гордыни. Со времён Вольтера, со времени введения двухпалатной системы, которая, в сущности, есть не что иное, как недоверие и личное суждение, ибо она-то и прививает умам народным гнусную привычку не доверять, французская церковь поняла, что истинные её враги — это книги. Смиренномудрие — превыше всего в её глазах. Преуспеяние в науках, и даже в священных науках, кажется ей подозрительным, и не без основания. Ибо кто сможет помешать просвещённому человеку перейти на сторону врага, как это сделали Сийес или Грегуар{91}? Церковь трепещет и цепляется за папу, как за свой единственный якорь спасения. Только папа может пресечь личные суждения да при помощи благочестивой пышности своих придворных церемоний произвести некоторое впечатление на пресыщенный и растленный ум светских людей.

Жюльен, наполовину угадывая эти многообразные истины, которые старательно опровергаются всем, что произносится в семинарии, постепенно впадал в глубокое уныние. Он много занимался и быстро овладевал всяческими знаниями, весьма полезными для служителя церкви, в высшей степени лживыми, на его взгляд, и не внушавшими ему ни малейшего интереса. Он полагал, что больше ему, собственно, нечего делать.

«Неужели же все на свете забыли обо мне?» — думал он. Он не знал, что г-н Пирар получил и сжёг немало писем с дижонским штемпелем, в которых, несмотря на благопристойный стиль, угадывалась самая неудержимая страсть и чувствовалось, что страшные муки раскаяния гнетут и преследуют эту любовь. «Тем лучше, — думал аббат Пирар, — по крайней мере этот юноша любил всё-таки верующую женщину».

Однажды аббат Пирар вскрыл письмо, которое можно было прочесть только наполовину, так оно всё расплылось от слёз: это было прощание с Жюльеном навек. «Наконец-то, — было написано в письме, — господь даровал мне милость и заставил меня возненавидеть не того, кто был причиной моего греха, ибо он всегда останется для меня самым дорогим, что есть на свете, а самый грех мой. Жертва принесена, друг мой. И, как видите, это стоило мне немалых слёз. Забота о спасении тех, кому я принадлежу, тех, кого вы так любили, одержала верх. Господь наш — справедливый, но грозный — теперь уже не обрушит на них гнев свой за грехи матери. Прощайте, Жюльен, будьте справедливы к людям». Эти последние прощальные слова в конце письма почти невозможно было разобрать. В письме прилагался дижонский адрес, хотя при этом выражалась надежда, что Жюльен воздержится отвечать на это письмо, а если и ответит, то в таких выражениях, которые женщина, обратившаяся к добродетели, могла бы прочесть, не краснея.

Меланхолия Жюльена вкупе с тем скудным питанием, которым снабжал семинарию некий поставщик обедов по 83 сантима за порцию, стала сказываться на его здоровье, как вдруг однажды утром у него в келье неожиданно появился Фуке.

— Наконец-то я до тебя добрался. Пятый раз, не в упрёк тебе будь сказано, я нарочно приезжаю в Безансон, чтобы повидаться с тобой. И всякий раз вижу перед собой одну и ту же деревянную рожу. Уж я тут поставил кое-кого караулить у ворот семинарии. Да почему же ты, чёрт побери, никогда не выходишь?

— Это — испытание, которое я наложил на себя.

— А ты очень переменился. Наконец-то я тебя вижу! Две звонкие монетки, по пяти франков каждая, сейчас только просветили меня: какой я, оказывается, был дурак, что не сунул их в первый же раз.

Разговорам двух друзей, казалось, конца не будет. Жюльен сильно побледнел, когда Фуке сказал ему:

— Да, кстати, знаешь, мать твоих учеников впала в самое исступлённое благочестие.

И он непринуждённым тоном, который тем сильнее задевает пылкую душу, что в ней в эту минуту, нимало не подозревая о том, ворошат всё самое для неё дорогое, стал рассказывать:

— Да, дружище, она ударилась в самую, понимаешь ли, пылкую набожность. Говорят, ездит на богомолье. Однако к вечному позору аббата Малона, который так долго шпионил за беднягой Шеланом, госпожа де Реналь не захотела иметь с ним дело. Она ездит исповедоваться в Дижон или в Безансон.

— Она бывает в Безансоне? — весь вспыхнув, спросил Жюльен.

— Бывает, и довольно часто, — с недоуменным видом ответил Фуке.

— Есть у тебя с собой номер «Конститюсьонель»?

— Что такое? — переспросил Фуке.

— Я спрашиваю, есть у тебя с собой номер «Конститюсьонель»? — повторил Жюльен самым невозмутимым тоном. — Он здесь, в Безансоне, продаётся по тридцать су за выпуск.

— Подумать! Даже в семинарии водятся либералы! — воскликнул Фуке лицемерным тоном, подражая приторному голосу аббата Малона.

Это свидание с другом произвело бы очень сильное впечатление на нашего героя, если бы на другой день одно словечко, сказанное ему мимоходом семинаристиком из Верьера, которого он считал глупым мальчишкой, не навело его на весьма важное открытие: с того самого дня, как Жюльен поступил в семинарию, всё поведение его представляло собой непрерывный ряд ошибок. Он горько посмеялся над собой.

В самом деле, каждый важный шаг его был тщательно обдуман, но он мало заботился о мелочах, а семинарские умники только на подробности и обращали внимание. Таким образом, он уже успел прослыть вольнодумцем. Множество всяких мелких промахов изобличало его.

Так, в их глазах, он был, безусловно, повинен в страшном грехе: он думал, он судил сам, вместо того чтобы слепо подчиняться авторитету и следовать примеру. Аббат Пирар не помог ему решительно ни в чём: он ни разу даже не поговорил с ним, кроме как в исповедальне, да и там он больше слушал, чем говорил. Всё было бы совершенно иначе, если бы он выбрал себе в духовники аббата Кастанеда.

Но с той самой минуты, как Жюльен обнаружил своё безрассудство, он перестал скучать. Ему нужно было узнать, как далеко он дал зайти злу, и с этой целью он разрешил себе несколько нарушить высокомерное и упорное молчание, которым он отпугивал от себя своих товарищей. Вот тут-то они и начали мстить ему. Его попытки заговорить были встречены таким презрением, что это граничило с издевательством. Он узнал теперь, что с того момента, как он поступил в семинарию, не было ни одного часа — особенно во время перерывов между занятиями, — который не принёс бы для него дурных или благоприятных последствий, не увеличил бы число его врагов или не расположил бы в его пользу какого-нибудь поистине достойного семинариста или хотя бы просто не такого невежду, как все прочие. Зло, которое ему предстояло исправить, было огромно, и задача эта была чрезвычайно нелёгкая. С этих пор внимание Жюльена было постоянно настороже: ему надлежало изобразить себя совсем другим человеком.

Выражение его глаз, например, причиняло ему немало забот. Ведь не без основания в такого рода местах их держат постоянно опущенными. «Чего только я не мнил о себе в Верьере, — рассуждал про себя Жюльен. — Я воображал, что я живу, а оказывается, я только ещё готовился к жизни; а вот теперь я вступил в жизнь, и такой она будет для меня до конца, пока роль моя не будет сыграна. Кругом — одни лютые враги. И какой же адский труд, — говорил он себе, — это ежеминутное лицемерие! Да оно затмит все подвиги Геркулеса! Геркулес нашего времени — это Сикст Пятый{92}, который пятнадцать лет подряд обманывал своей кротостью сорок кардиналов, знавших его в юности надменным и запальчивым».

«Значит, знания здесь и в грош не ставятся? — говорил он себе с досадой. — Успехи в догматике, в священной истории и прочее поощряются только для виду? Всё, что здесь говорится по этому поводу, просто ловушка, куда попадают болваны вроде меня? Увы! Единственной моей заслугой были мои быстрые успехи, моя способность легко схватывать весь этот вздор. Выходит, они сами знают ему цену и относятся ко всему так же, как и я! А я-то, дурак, гордился! Ведь как раз тем, что я всегда выхожу на первое место, я и нажил себе лютых врагов. Шазель, который знает много больше меня, постоянно допускает в своих сочинениях то ту, то другую нелепицу и благодаря этому плетётся пятидесятым, а если когда и выходит на первое место, так только по недосмотру. Ах, одно-единственное слово, одно слово аббата Пирара могло бы меня спасти!»

С тех пор как Жюльен убедился в своих ошибках, долгие упражнения в аскетическом благочестии, как, например, чтение молитв по чёткам пять раз в неделю, пение псалмов в часовне Сердца Иисусова и прочее и прочее, — всё то, что раньше казалось ему смертной скукой, стало для него самым интересным занятием. Тщательно следя за собой, стараясь главным образом не обольщаться своими способностями, Жюльен не стремился уподобиться сразу примерным семинаристам и совершать ежеминутно значительные деяния, свидетельствующие о его восхождении на новую ступень христианского совершенства. Ведь в семинарии даже яйцо всмятку можно съесть так, что это будет свидетельствовать об успехах на пути к благочестию.

Пусть читатель, у которого это, может быть, вызовет улыбку, припомнит, сколько оплошностей допустил аббат Делиль{93}, кушая яичко за завтраком у одной знатной дамы при дворе Людовика XVI. Жюльен прежде всего стремился достигнуть non culpa[94], то есть такого состояния, при котором вся внешность семинариста, его походка, манера двигать руками, поднимать глаза и так далее свидетельствуют о полном отрешении от всего мирского, но вместе с тем ещё не обнаруживают в нём человека, поглощённого видением вечной жизни и познавшего бренность жизни земной.

Повсюду на стенах коридора Жюльен постоянно видел написанные углём фразы: «Что значит шестьдесят лет испытаний по сравнению с вечным блаженством или с вечными муками в кипящем масле преисподней?» Теперь эти фразы уже не внушали ему презрения. Он понял, что их надо постоянно иметь перед глазами. «Чем я буду заниматься всю жизнь? — спрашивал он себя. — Продавать верующим места в раю. Как же наглядно показать им, что это такое? Только различием во внешности между мной и мирянином».

После многих месяцев неустанного усердия Жюльен всё ещё сохранял вид человека мыслящего. Его манера поднимать глаза, двигать губами отнюдь не свидетельствовала о слепой вере, которая приемлет всё и готова претерпеть всё, вплоть до мученичества. Жюльен с досадой видел, что даже самые неотёсанные деревенские парни превосходят его в этом. Чего проще было для них не обнаруживать своим видом, будто они что-то думают?

Сколько стараний положил он, чтобы приобрести этот лик, исполненный восторженной слепой веры, готовой всё принять, всё претерпеть, этот лик, который так часто можно встретить в итальянских монастырях и превосходные образцы которого оставил нам, мирянам, Гверчино{95} в своих религиозных картинах[96].

В дни больших праздников семинаристам давали на обед сосиски с кислой капустой. Соседи Жюльена по столу обнаружили, что он был совершенно нечувствителен к такого рода блаженству, — это было одним из первых его преступлений. Товарищи его усмотрели в этом лишь гнусное проявление глупейшего лицемерия; этим он нажил себе больше всего врагов. «Поглядите-ка на этого богатея, полюбуйтесь-ка на этого спесивца, — толковали они. — Ишь притворяется, будто ему на самую лучшую еду наплевать, на сосиски с кислой капустой! У-у! Гадина! Гордец окаянный!»

Ему следовало бы сделать вид, что он наказывает себя, оставляя свою порцию недоеденной на тарелке, и, обрекая себя на такое самопожертвование, сказать кому-нибудь из товарищей, показав на капусту: «На какую ещё жертву может обречь себя человек из любви к богу, как не на добровольное мучение?»

Но у Жюльена не было опыта, который позволяет без труда разбираться в такого рода вещах.

«Увы мне! Невежество этих деревенских парней, моих сотоварищей, великое их преимущество! — восклицал Жюльен в минуты отчаяния. — Когда они являются в семинарию, их наставнику не приходится выколачивать из них бесконечное множество всяких светских мыслей, то, что принёс с собой я, и то, что они читают на моём лице, как бы я ни старался скрыть это». Жюльен с интересом, почти граничащим с завистью, изучал самых неотёсанных из этих деревенских юнцов, поступавших в семинарию. В ту минуту, когда у них отбирали домашнюю суконную куртку, чтобы облачить их в чёрную рясу, всё их образование заключалось в безграничном безоговорочном уважении к звонкой монете, монетине чистоганом, как говорят во Франш-Конте.

Этим загадочным высокопарным словом выражается благоговейно-возвышенное представление о наличных деньгах.

Всё счастье для этих семинаристов, как для героев вольтеровских повестей, заключается главным образом в сытном обеде. Почти у всех Жюльен замечал также врождённое благоговение перед любым человеком, на котором было платье из тонкого сукна. Это чувство показывает, во что ценится или, пожалуй, даже как недооценивается та справедливость по части распределения благ земных, которая установлена нашими законами. «А чего добьёшься, — часто поговаривали они между собой, — коли с толстосумом ссору заведёшь?»

Этим словечком в долинах Юры именуют богача. Можно представить себе, каково же должно быть их уважение к тому, кто богаче всех, к правительству!

Не расплыться в почтительной улыбке при одном только упоминании имени господина префекта — это, с точки зрения франшконтейских крестьян, явная неосмотрительность. А бедняк за неосмотрительность живо расплачивается бескормицей.

Первое время Жюльен чуть не задыхался от охватывавшего его чувства презрения. Но в конце концов в нём шевельнулась жалость: ведь отцы большинства его товарищей, должно быть, не раз в зимние вечера возвращаются домой в свою лачугу и обнаруживают, что в доме нет ни куска хлеба, ни одного каштана, ни единой картофелины. «Что ж тут удивительного, — говорил себе Жюльен, — если в их представлении счастливый человек — это тот, кто, во-первых, хорошо пообедал, а затем тот, кто одет в хорошее платье? У всех моих товарищей очень твёрдое призвание: иначе говоря, они убеждены, что духовный сан даст им возможность длительно и постоянно наслаждаться этим великим счастьем — сытно обедать и тепло одеваться зимой».

Как-то Жюльен услыхал, как один юный семинарист, наделённый пылким воображением, говорил соседу:

— А почему бы мне не стать папой, подобно Сиксту Пятому, который свиней пас?

— Папами бывают только итальянцы, — отвечал ему его друг. — Но и среди нас наверняка кому-нибудь выпадет жребий получить местечко старшего викария, настоятеля, а там, глядишь, и епископа. Вот господин П., который епископствует в Шалоне, — так ведь он сын бочара. А мой отец тоже бочар.

Однажды во время урока догматики аббат Пирар прислал за Жюльеном. Бедный юноша обрадовался случаю хоть ненадолго вырваться из той физической и нравственной атмосферы, в которой он совершенно задыхался.

У г-на ректора Жюльен встретил в точности такой же приём, какой так напугал его в день поступления в семинарию.

— Объясните, что здесь написано, вот на этой игральной карте? — сказал он, глядя на Жюльена так, что тот рад был бы провалиться сквозь землю.

Жюльен прочёл:

«Аманда Бине, кофейня “Жираф”, до восьми. Скажите, что вы родом из Жанлиса, родня моей матери».

Жюльен сразу понял, какая страшная опасность угрожает ему: фискалы аббата Кастанеда выкрали у него этот адрес.

— В тот день, когда я переступил порог этот, — отвечал он, глядя на лоб аббата Пирара, ибо он был не в силах выдержать его грозный взгляд, — я содрогался: господин Шелан предупреждал меня, что здесь будут и доносы, и всякие злобные преследования и что клевета и ябедничество поощряются среди учеников. Такова воля господа бога: чтобы юные священнослужители видели жизнь такой, какая она есть, и проникались отвращением к мирскому со всей его суетой сует.

— И это вы меня осмеливаетесь угощать таким пустословием! — воскликнул в негодовании аббат Пирар. — Ах, негодник!

— В Верьере, — спокойно продолжал Жюльен, — мои братья колотили меня, если им случалось позавидовать мне в чём-нибудь.

— К делу! К делу! — закричал г-н Пирар, теряя самообладание.

Нимало не испугавшись, Жюльен невозмутимо продолжал говорить:

— В тот день, когда я прибыл в Безансон, часов около двенадцати, я, проголодавшись, зашёл в кофейню. Сердце моё было полно отвращения к этому нечестивому месту, но я подумал, что здесь, должно быть, дешевле позавтракать, чем в гостинице. Какая-то женщина, кажется, хозяйка этого заведения, видя, что я новичок, пожалела меня... «В Безансоне множество всяких проходимцев, — сказала она мне, — я за вас боюсь. Если с вами случится какая-нибудь неприятность, обратитесь ко мне, пошлите сюда кого-нибудь, только до восьми. А если в семинарии привратник откажется ко мне сходить, так вы ему скажите, что вы мой двоюродный брат и родом вы из Жанлиса...»

— Всю эту болтовню мы проверим! — воскликнул аббат Пирар. Он не мог усидеть на месте и расхаживал по комнате. — Марш сейчас же в келью!

Аббат пошёл за ним по пятам и запер его на ключ. Жюльен тут же бросился к своему баулу, на дне которого была старательно припрятана роковая карта. Всё там было цело, но многое лежало не так, как он уложил, хотя он никогда не расставался с ключом. «Какое всё-таки счастье, — сказал себе Жюльен, — что в то время, когда я ещё ровно ничего здесь не понимал, я ни разу не воспользовался разрешением уйти из семинарии в город, а ведь мне так часто предлагал это аббат Кастанед, да ещё с такой добротой! Теперь-то я понимаю, что это значит. Могло случиться, что я бы сдуру переоделся и пошёл повидаться с прелестной Амандой, — и был бы мне конец. Когда они уже потеряли надежду погубить меня таким способом, они, не желая терять даром такой козырь, пошли и донесли».

Через два часа его снова позвали к ректору.

— Вы не солгали мне, — сказал он, глядя на него теперь уже не так сурово, — но хранить подобный адрес — это такая неосторожность, что вы даже и вообразить себе не можете, как это могло для вас обернуться. Несчастный юноша, даже и через десять лет это всё ещё может иметь для вас печальные последствия.

XXVII. Начинается жизненный опыт

Наше время, боже праведный! Да, это сущий Ковчег Завета: горе тому, кто его коснётся!

Дидро

Читатель не осудит нас за то, что мы приводим так мало точных и убедительных фактов из жизни Жюльена за этот период. Это не потому, что их у нас слишком мало, совсем напротив, но то, что ему пришлось видеть в семинарии, быть может, слишком уж мрачно для того умеренного колорита, который нам хотелось бы сохранить на этих страницах. Современники мои, которым кой от чего приходится страдать, не могут вспомнить о некоторых вещах без ужаса, и это отравляет для них всякое удовольствие, даже удовольствие читать сказку.

Жюльен слабо преуспевал в своих попытках лицемерить мимикой и жестами; бывали минуты, когда его охватывало чувство глубочайшего отвращения, даже подлинного отчаяния. Он ничего не мог добиться, да ещё вдобавок в таком гнусном ремесле. Самая маленькая поддержка извне могла бы подкрепить его стойкость: не так уж велики были затруднения, которые требовалось преодолеть; но он был один-одинёшенек, словно чёлн, брошенный посреди океана. «А если я и добьюсь, — говорил он себе, — так, значит, мне всю жизнь и жить в этой грязной компании, среди обжор, мечтающих только об яичнице с салом, которую они сожрут за обедом, или вот таких аббатов Кастанедов, которые не остановятся ни перед каким, самым грязным преступлением. Конечно, они добьются власти, но какою ценой, боже великий!

Человеческая воля всё может преодолеть. Сколько раз мне приходилось читать об этом! Но хватит ли её на то, чтобы преодолеть такое отвращение? Великим людям легко было совершать подвиги: какая бы страшная опасность ни грозила им, она им казалась прекрасной; а кто, кроме меня, может понять, до чего омерзительно то, что меня окружает?»

Это была самая трудная пора его жизни. Ведь ему так легко было бы поступить в один из великолепных полков, стоявших гарнизоном в Безансоне! Или сделаться учителем латыни: много ли ему нужно, чтобы прожить? Но тогда прощай карьера, прощай будущность, которою только и живёт его воображение: это всё равно что умереть. Вот вам подробности одного из его невесёлых дней.

«Как часто я в своей самонадеянности радовался тому, что я не такой, как все эти деревенские юнцы! Так вот, я теперь достаточно пожил на свете, чтобы понять, что различие родит ненависть», — так говорил он себе однажды утром. Эта великая истина открылась ему при помощи одной чуть ли не самой обидной из всех его неудач. Он целую неделю старался понравиться одному из учеников, которого окружал ореол святости. Они прогуливались по дворику, и Жюльен покорно выслушивал всякую невыносимо скучную чепуху, которую тот ему плёл. Вдруг небо разом потемнело, загрохотал гром, и святой семинарист, изо всех сил оттолкнув от себя Жюльена, вскричал:

— Слушайте-ка, всяк за себя на белом свете! Я не хочу, чтобы меня громом разразило, а господь может испепелить вас, потому что вы нечестивец, как Вольтер!

Стиснув зубы от ярости и подняв глаза к небесам, изборождённым молнией, Жюльен воскликнул: «Так мне и надо, пусть меня поразит молния за то, что я заснул во время бури! Попробуем-ка завоевать какого-нибудь другого святошу!»

Раздался звонок, и начался урок священной истории, которую преподавал аббат Кастанед.

Аббат объяснял сегодня этим деревенским парням, насмерть напуганным тяжкой работой и бедностью своих отцов, что правительство, которое в их представлении было чем-то необыкновенно грозным, обладает действительной и законной властью только в силу того, что она препоручена ему наместником божьим на земле.

— Станьте достойными папской милости святостью жизни вашей, послушанием вашим, будьте жезлом меж дланей его, — добавил он, — и вы получите превосходное место, где будете сами себе голова, никто вам указывать не будет, бессменное место, на котором жалованье, выплачиваемое вам правительством, будет составлять одну треть, а две трети будет приносить вам ваша паства, послушная вашим наставлениям.

После урока аббат Кастанед, выйдя из класса, остановился во дворе, окружённый учениками, которые в этот день слушали его с особенным вниманием.

— Вот уж поистине верно сказано про священников, — говорил он обступившим его семинаристам, — каков поп, таков и приход. Я ведь сам своими глазами видел некоторые приходы в горах, где причту перепадало больше, чем иной священник в городе получает. И деньжонки им за то да за другое несут, не говоря уж о жирных каплунах, яичках да маслице и всяком прочем добре. И уж там священник, безусловно, первое лицо: никакой пир без него не обходится, и почёт ему ото всех, ну и всё такое.

Едва г-н Кастанед ушёл к себе, толпа разошлась и разбилась на маленькие кучки. Жюльен не пристал ни к одной из них: его сторонились, словно шелудивой овцы. Он видел, как в каждой из этих кучек ученики один за другим подбрасывали вверх монетки, загадывая: орёл или решка, — и если бросающий угадывал верно, товарищи говорили, что, значит, ему наверняка достанется приход с обильными приношениями.

Затем пошли всякие рассказы. Вот такой-то молодой священник меньше чем через год после рукоположения поднёс упитанного кролика служанке старого кюре, после чего тот попросил его себе в викарии, а через несколько месяцев старый кюре помер, и молодой священник получил прекрасный приход. А другой добился, что его назначили в преемники к престарелому кюре в очень богатый приход потому, что он, как только старый кюре-паралитик садился за стол, являлся к нему и замечательно ловко разрезал старику цыплёнка.

Как все молодые люди на всех поприщах, семинаристы весьма преувеличивали успешное действие подобного рода уловок, ибо в этом есть нечто необычайное, что привлекает юношеское воображение.

«Надо мне приучить себя к этим разговорам», — думал Жюльен. Если они не говорили о сосисках да о богатых приходах, разговор заходил о житейской стороне церковного учения, о разногласиях епископов с префектами, кюре с мэрами. И тут Жюльен обнаруживал у них понятие иного бога, и бога гораздо более страшного и могущественного, чем первый; этим вторым богом был папа. Они потихоньку шушукались между собой — да и то только когда были уверены, что их не может услышать г-н Пирар, — что если папа не даёт себе труда самолично назначать каждого префекта и каждого мэра по всей Франции, то это только потому, что он препоручил сие французскому королю, наименовав его старшим сыном церкви.

Вот тут-то Жюльена и осенила мысль, что он может внушить к себе уважение при помощи хорошо известной ему книги де Местра о папе. Сказать правду, он поразил своих товарищей, но это опять обернулось для него бедой. Им не понравилось, что он излагает их собственные взгляды лучше их самих. Г-н Шелан проявил по отношению к Жюльену такую же неосторожность, как и по отношению к самому себе. Приучив его рассуждать здраво, а не отделываться пустыми словами, он забыл сказать ему, что у человека незначительного такая привычка считается преступлением, ибо всякое здравое рассуждение само по себе оскорбительно.

Таким образом, красноречие Жюльена оказалось для него новым преступлением. Семинаристы, судача о нём, придумали наконец такую кличку, при помощи которой им удалось выразить весь ужас, который он им внушал, — они прозвали его Мартином Лютером: вот уж поистине подходит к нему, говорили они, из-за этой его дьявольской логики, которой он так гордится.

Многие из молоденьких семинаристов обладали более свежим цветом лица, чем Жюльен, да, пожалуй, были и посмазливее его; но у него были белые руки, и он не умел скрывать свою привычку к чрезмерной опрятности. Эта похвальная черта отнюдь не считалась похвальной в унылом доме, куда его забросила судьба. Грязные деревенские парни, среди которых он жил, немедленно решили, что это у него от распущенных нравов. Нам не хотелось бы утомлять читателя описанием тысяч невзгод нашего героя. Так, например, некоторые из семинаристов посильней вздумали было его поколачивать; он вынужден был вооружиться железным циркулем и дал им понять, правда, только знаками, что пустит его в ход. Знаки в доносе не так легко привести в качестве улики, как произнесённое слово.

XXVIII. Крестный ход

Все сердца были взволнованы. Казалось, бог сошёл в эти узкие готические улички, разукрашенные и густо усыпанные песком благодаря заботливому усердию верующих.

Юнг

Как ни старался Жюльен прикидываться дурачком и ничтожеством, он не мог понравиться: слишком уж он ото всех отличался. «А ведь как-никак, — думал он, — все наши наставники — люди весьма тонкие, и выбирали их из тысяч. Почему же их не трогает моё смирение?» Только один, как ему казалось, был обманут его готовностью всему верить и его стараниями строить из себя простачка. Это был аббат Ша-Бернар, распорядитель всех соборных празднеств, которого вот уже лет пятнадцать как обещали сделать настоятелем; а пока что он вёл в семинарии курс духовного красноречия. Это был один из тех предметов, по которому Жюльен с самого начала, ещё во времена своего ослепления, почти всегда был первым. С этого-то и началось явное благоволение к нему аббата Ша: частенько после урока он дружески брал Жюльена под руку и прогуливался с ним по саду.

«Чего он от меня хочет?» — думал Жюльен. Он с удивлением слушал, как аббат часами рассказывал ему о разной церковной утвари и облачениях, которые имеются в соборе. Одних риз парчовых было семнадцать перемен, не считая траурных. Большие надежды возлагались на старую советницу де Рюбампре; эта девяностолетняя дама хранила по меньшей мере вот уже лет семьдесят свои свадебные наряды из великолепных лионских шёлков, сплошь затканных золотом.

— Вы только вообразите себе, друг мой, — говорил аббат Ша, вдруг останавливаясь и в восхищении закатывая глаза, — они прямо стоймя стоят, эти платья, столько на них золота! Так вот, все почтенные люди у нас в Безансоне полагают, что по завещанию госпожи советницы к сокровищам собора прибавится ещё десять риз, помимо четырёх-пяти праздничных мантий для торжественных празднеств. А я позволяю себе надеяться и на большее, — добавлял аббат Ша, понижая голос. — У меня есть некоторые основания полагать, что советница оставит нам ещё восемь великолепнейших светильников из золочёного серебра, которые, говорят, были приобретены в Италии бургундским герцогом Карлом Смелым, ибо один из её предков был его любимым министром.

«И что это он потчует меня всем этим старьём? — удивлялся Жюльен. — Уже сколько времени тянется вся эта искусная подготовка, а до дела не доходит. Видно, он мне не доверяет. Должно быть, он хитрее их всех; у тех через какие-нибудь две недели можно наверняка угадать, куда они клонят. Оно, впрочем, понятно: его честолюбие страдает уж пятнадцать лет».

Однажды вечером на уроке фехтования Жюльена вызвали к аббату Пирару. Аббат сказал ему:

— Завтра праздник Тела господня. Господин аббат Ша-Бернар нуждается в ваших услугах для убранства собора; извольте идти и повиноваться.

Но тут же аббат Пирар вернул его и соболезнующим тоном добавил:

— Вы сами должны подумать о том, воспользуетесь ли вы этим случаем, чтобы прогуляться по городу.

— Incedo per ignes (Имею тайных врагов), — отвечал Жюльен.

На другой день с раннего утра Жюльен отправился в собор, опустив глаза в землю. Когда он почувствовал вокруг себя оживление и суету пробуждающегося города, ему стало легче. Повсюду украшали фасады домов в ожидании крестного хода. Всё то время, которое он провёл в семинарии, представилось ему одним мгновением. Мысли его устремлялись в Вержи да ещё к хорошенькой Аманде Бине, которую ведь он мог даже встретить, потому что её кафе было совсем неподалёку. Он издали увидал аббата Ша-Бернара, который стоял на паперти своего возлюбленного собора. Это был толстый мужчина с весёлым лицом и открытым взглядом. Сегодня он весь сиял.

— Я ждал вас, дорогой сын мой! — крикнул он, едва только Жюльен показался вдалеке. — Милости просим! Нам с вами сегодня придётся потрудиться вовсю, и нелёгкая это будет работа. Подкрепим же наши силы первым завтраком, а уж второй раз закусим часиков в десять, во время торжественной мессы.

— Я желал бы, сударь, — степенно сказал Жюльен, — не оставаться ни на секунду один. Не откажите обратить внимание, — добавил он, показывая ему на башенные часы вверху, над их головами, — что я явился к вам в пять часов без одной минуты.

— А-а! Вы боитесь наших негодников-семинаристов? Да стоит ли думать о них? — сказал аббат Ша. — Разве дорога становится хуже от того, что по краям её в изгороди торчат колючки? Путник идёт своей дорогой, а злые колючки пусть себе торчат на своих местах. Да ну их! Примемся за работу, дорогой друг мой, за работу!

Аббат Ша не зря говорил, что работа будет нелёгкая. Накануне в соборе были торжественные похороны, и поэтому нельзя было делать никаких приготовлений к празднику. Теперь надо было за одно утро задрапировать все готические пилоны, которые образуют три притвора, алой дамасской тканью до самого верха, на тридцать футов в вышину. Г-н епископ вызвал ради этого случая четырёх обойщиков из Парижа, оплатив им проезд в почтовой карете, но эти господа не успевали всюду управиться, и, вместо того чтобы помочь своим неумелым товарищам безансонцам, они только ещё больше обескураживали их своими насмешками.

Жюльен увидел, что ему придётся самому взобраться на лестницу; вот когда ему пригодилась его ловкость. Он взялся руководить местными обойщиками. Аббат Ша с восхищением поглядывал, как он летал вверх и вниз с одной лестницы на другую. Когда все пилоны были уже обтянуты дамасской тканью, стали обсуждать, как бы водрузить пять пышных султанов на большом балдахине, над главным алтарём. Роскошный венчик из золочёного дерева поддерживался восемью высокими колоннами из итальянского мрамора. Но чтобы добраться до середины балдахина, над самым престолом, надо было пройти по старому деревянному карнизу, может быть, и не без червоточины, висевшему на высоте сорока футов.

Вид этой небезопасной дорожки сразу охладил хвастливую расторопность парижских обойщиков; они поглядывали на балдахин, спорили, рассуждали, но никто не решался лезть наверх. Жюльен схватил султаны и легко взбежал по лестнице. Он очень ловко приладил их на самом венчике, как раз посреди балдахина. Когда он сошёл с лестницы, аббат Ша-Бернар заключил его в свои объятия.

— Optime![97] — вскричал добрый толстяк. — Я расскажу об этом его высокопреосвященству.

В десять часов они очень весело позавтракали. Никогда ещё аббат Ша не видал свою церковь такой нарядной.

— Дорогой сын мой, — говорил он Жюльену, — моя матушка сдавала напрокат стулья в этой почтенной базилике, так что я в некотором роде вскормлен этим прекрасным зданием. Террор Робеспьера разорил нас, но я — мне было тогда восемь лет — уже прислуживал на молебствиях и мессах, которые заказывали на дому, и в эти дни меня кормили. Никто не мог свернуть ризу ловчее меня; бывало, у меня никогда ни одна золотая кисть не сомнётся. А с тех пор как Наполеон восстановил богослужение{98}, мне посчастливилось стать надзирателем в этом почтенном храме. Пять раз в году он предстоит перед моим взором в этом пышном убранстве. Но никогда ещё он не был так великолепен, как сегодня, ни разу ещё эти алые дамасские ткани не спадали такими пышными складками, не облегали так красиво колонны.

«Ну, вот сейчас он наконец выложит мне свою тайну, — подумал Жюльен. — Раз уж он начал говорить о себе, сейчас пойдут излияния!» Но, несмотря на своё явно возбуждённое состояние, аббат не обронил ни одного неосторожного слова. «А ведь он потрудился немало. И как радуется! — подумал Жюльен. — И винца изрядно хлебнул. Вот это человек! Какой пример для меня! К отличию его!» (Это выражение Жюльен перенял у старика лекаря.)

Когда колокола зазвонили Sanctus, Жюльен хотел было надеть стихарь, чтобы принять участие в торжественной процессии, возглавляемой епископом.

— А жулики, дорогой мой, а жулики! — вскричал аббат Ша. — Вы о них не подумали! Все пойдут крёстным ходом, церковь останется пустая. Нам с вами придётся вот как сторожить! Ещё хорошо будет, если мы недосчитаемся потом только одного-двух кусков этой великолепной золотой парчи, которой обвит низ пилонов. А ведь это дар госпожи де Рюбампре. Эта парча досталась ей от её знаменитого предка королевской крови, чистейшее золото, дорогой мой! — восхищённым шёпотом добавил аббат, наклонившись к самому его уху. — Никакой примеси! Я поручаю вам наблюдать за северным крылом, и вы оттуда — ни шагу. А я буду смотреть за южным крылом и главным нефом. Да присматривайте хорошенько за исповедальнями: как раз там-то эти наводчицы, сподручные воров, и прячутся и только того и ждут, чтобы к ним спиной повернулись.

Едва он успел договорить, как пробило три четверти двенадцатого. И в ту же минуту ударил большой колокол. Он гудел во всю силу, и ему вторили другие колокола. Эти полные, торжественные звуки захватили Жюльена. Воображение его словно вырвалось на волю и унеслось далеко от земли.

Благоухание ладана и розовых лепестков, которые разбрасывали перед святыми дарами маленькие дети, одетые под Иоанна Крестителя, усиливало это восторженное чувство.

Величественные звуки колокола не должны были бы внушать Жюльену ничего, кроме мысли о том, что это результат работы двадцати человек, которым платят по пятьдесят сантимов, а им помогают, быть может, пятнадцать или двадцать человек из прихожан. Ему следовало бы подумать о том, что верёвки изношены и леса также, что и колокол сам по себе представляет опасность: он падает через каждые два столетия; не мешало бы ему рассудить и о том, нельзя ли как-нибудь урезать вознаграждение звонарям или уплачивать им за труд индульгенциями либо какой-нибудь иной милостью от щедрот церкви, дабы не истощать её казны.

Но вместо того чтобы предаваться столь мудрым размышлениям, душа Жюльена, подхваченная этими полными и мужественными звуками, носилась в заоблачных просторах воображения. Никогда не получится из него ни хорошего священника, ни дельного начальника! Что может выйти путного из душ, способных так восторгаться? Разве что какой-нибудь художник! И вот тут-то самонадеянность Жюльена и обнаруживается во всей своей наготе. Наверно, уж не менее полсотни из его семинарских товарищей, напуганных народной ненавистью и якобинством, которым их вечно пугают, внушая им, что оно гнездится чуть ли не за каждым плетнём, научились как следует разбираться в действительности и, услышав большой соборный колокол, не подумали бы ни о чём другом, кроме того, какое жалованье платят звонарю. Они стали бы высчитывать с гениальностью Барема{99}, стоит ли степень умиления молящихся тех денег, которые приходится выплачивать звонарям. Но если бы Жюльену и пришло в голову задуматься о материальных интересах собора, то его воображение завело бы его снова не туда, куда следует: он бы придумал, пожалуй, как сберечь сорок франков церковному совету, и упустил бы возможность избежать расхода в двадцать пять сантимов.

В то время как процессия в этот чудесный, солнечный день медленно двигалась по Безансону, останавливаясь у нарядных уличных алтарей, воздвигнутых в изобилии городскими властями, старавшимися перещеголять друг друга, церковь покоилась в глубочайшей тишине. Там царили полумрак, приятная прохлада, и всё было ещё пропитано благоуханием цветов и ладана.

Это безмолвие, уединение и прохлада в просторных церковных притворах погружали Жюльена в сладкое забытьё. Он не опасался, что его потревожит аббат Ша, надзиравший за другим крылом здания. Душа его уже почти рассталась со своей смертной оболочкой, а та между тем медленно прогуливалась по северному притвору, порученному её бдительности. Жюльен был совершенно спокоен: он уже убедился, что в исповедальнях нет ни души, кроме нескольких благочестивых женщин; глаза его глядели, не видя.

Однако он всё же несколько вышел из своего забытья, заметив двух хорошо одетых коленопреклонённых женщин: одна из них молилась в исповедальне, другая — тут же, рядом, на низенькой молельной скамье. Он смотрел, не видя, но вдруг то ли смутное сознание возложенных на него обязанностей, то ли восхищение строгой благородной осанкой обеих дам заставило его вспомнить о том, что в исповедальне сейчас нет священника. «Странно, — подумал он, — почему эти нарядные дамы, если они такие богомольные, не молятся сейчас перед каким-нибудь уличным алтарём, а если это дамы из общества, почему же они не восседают торжественно на виду у всех на каком-нибудь балконе? Как красиво облегает её это платье! Какая грация!» И он замедлил шаг, надеясь, что ему, быть может, удастся поглядеть на них.

Та, что стояла на коленях в исповедальне, чуть-чуть повернула голову, услышав шаги Жюльена среди этой необъятной тишины. Вдруг она громко вскрикнула и лишилась чувств.

Потеряв сознание, она опрокинулась назад, а подруга её, которая была рядом, бросилась к ней на помощь. И в тот же миг Жюльен увидал плечи и шею падающей дамы. Ему бросилось в глаза хорошо знакомое ожерелье из прекрасных крупных жемчужин. Что стало с ним, когда он узнал волосы г-жи де Реналь! Это была она. А другая дама, которая поддерживала ей голову, чтобы не дать подруге упасть, была г-жа Дервиль. Не помня себя, Жюльен бросился к ним. Г-жа де Реналь своей тяжестью увлекла бы и свою подругу, если бы Жюльен вовремя не поддержал обеих. Он увидел запрокинутую голову г-жи де Реналь на своём плече, её бледное, безжизненное лицо. Он помог г-же Дервиль прислонить эту прелестную головку к плетёной спинке стула.

Госпожа Дервиль обернулась и тут только узнала его.

— Уходите, сударь, уходите! — сказала она негодующим голосом. — Только бы она вас не увидала! Да как же ей не приходить в ужас при виде вас! Она была так счастлива, пока вас не знала! Ваше поведение гнусно! Уходите! Сейчас же уходите отсюда, если у вас есть хоть капля стыда!

Это было сказано таким повелительным тоном, а Жюльен так растерялся и был в эту минуту так слаб, что он отошёл. «Она всегда меня ненавидела», — подумал он о г-же Дервиль.

В ту же минуту гнусавое пение попов, шедших во главе процессии, раздалось в церкви: крёстный ход возвращался. Аббат Ша-Бернар несколько раз окликнул Жюльена; тот не слышал его; наконец он подошёл к нему и, взяв его за руку, вывел из-за колонны, куда Жюльен спрятался еле живой. Аббат хотел представить его епископу.

— Вам дурно, дитя моё, — сказал он, видя, что Жюльен весь побелел и почти не в состоянии двигаться. — Вы сегодня чересчур много трудились. — Он взял его под руку. — Идёмте, сядьте вот на эту скамеечку кропильщика позади меня, а я вас собой прикрою. — Они были теперь у самого входа в храм, сбоку от главных дверей. — Успокойтесь, у нас есть ещё впереди добрых двадцать минут, пока появится его высокопреосвященство. Постарайтесь оправиться, а когда он будет проходить, я вас приподниму — я ведь здоровый, сильный человек, хоть уж и немолод.

Но когда показался епископ, Жюльен так дрожал, что аббату Ша пришлось отказаться от мысли представить его.

— Вы особенно этим не огорчайтесь, — сказал он ему, — я ещё найду случай.

Вечером аббат велел отнести в часовню семинарии десять фунтов свечей, сэкономленных, как он говорил, стараниями Жюльена, — так проворно он их гасил. Это было мало похоже на правду. Бедный малый сам совершенно угас; он ни о чём больше думать не мог после того, как увидел г-жу де Реналь.

XXIX. Первое повышение

Он хорошо изучил свой век, хорошо изучил свой округ, и теперь он обеспечен.

«Прекюрсёр»{100}

Жюльен ещё не совсем пришёл в себя и продолжал пребывать в состоянии глубокой задумчивости после того случая в соборе, когда однажды утром суровый аббат Пирар позвал его к себе.

— Я только что получил письмо от господина аббата Ша-Бернара, где он всячески вас расхваливает. Могу сказать, что я более или менее доволен вашим поведением. Вы чрезвычайно неосторожны и опрометчивы, хотя это сразу и не заметно. И, однако, по сие время сердце у вас доброе и даже великодушное и разум высокий. В общем, я вижу в вас некую искру, коей не следует пренебрегать.

Пятнадцать лет трудился я здесь, а ныне мне придётся покинуть этот дом: преступление моё заключается в том, что я предоставлял семинаристов их свободной воле и не поощрял и не притеснял то тайное общество, о котором вы говорили мне на духу. Но раньше чем я уеду отсюда, мне хочется что-нибудь для вас сделать. Я бы позаботился о вас ещё два месяца тому назад, ибо вы это заслужили, если бы не донос по поводу найденного у вас адреса Аманды Бине. Я назначаю вас репетитором по Новому и Ветхому завету.

Жюльен, преисполненный благодарности, хотел было броситься на колени, дабы возблагодарить бога, но поддался более искреннему порыву. Он подошёл к аббату Пирару, взял его руку и поднёс её к губам.

— Это ещё что такое? — сердито закричал ректор, но глаза Жюльена говорили много больше, чем его жест.

Аббат Пирар глядел на него с изумлением, как смотрит человек, который давным-давно отвык встречать тонкие душевные движения. Этот долгий взгляд выдал ректора; голос его дрогнул.

— Да, да, дитя моё, я привязался к тебе. Господь видит, что это случилось помимо моей воли. Мой долг — быть справедливым и не питать ни к кому ни ненависти, ни любви. Тяжкая тебе предстоит жизнь. Я вижу в тебе нечто, что претит низким душам. Зависть и клевета всюду будут преследовать тебя. Куда бы ни забросило тебя провидение, товарищи твои всегда будут ненавидеть тебя, а если даже и будут притворяться друзьями, то только затем, чтобы вернее тебя погубить. Только одно может тебе помочь: не полагайся ни на кого, кроме бога, который в наказание за твою самонадеянность наделил тебя тем, что неизбежно вызывает к тебе ненависть. Да будет поведение твоё выше всяких упрёков — в этом единственное твоё спасение. Если ты неуклонно будешь держаться истины, рано или поздно твои враги будут повержены.

Жюльен так давно не слышал дружеского голоса, что — простим ему эту слабость — он залился слезами. Аббат Пирар обнял его и привлёк к своей груди; сладостен был этот миг для них обоих.

Жюльен не помнил себя от радости: это было первое повышение, которого он добился, а преимущества, вытекавшие из него, были огромны. Оценить их может только тот, кто был обречён жить долгие месяцы, ни на минуту не оставаясь наедине с собой, но вечно в тесном соприкосновении с одноклассниками, которые по меньшей мере несносны, а в большинстве случаев невыносимы. Одни крики их способны довести до исступления чувствительную натуру. Шумная радость этих досыта накормленных, чисто одетых крестьян только тогда была полной, когда могла дать себе выход, когда им можно было беспрепятственно орать во всю силищу своих здоровенных лёгких.

Теперь Жюльен обедал один или почти один, примерно на час позже всех остальных. У него был ключ от сада, и он мог там прогуливаться, когда никого не было.

К своему великому удивлению, Жюльен обнаружил, что его стали меньше ненавидеть, а он-то, наоборот, ожидал, что ненависть семинаристов удвоится. Теперь они не считали нелепым высокомерием его нежелание вступать в разговор, что было для всех очевидно и создало ему столько врагов. Этим грубым созданиям, среди которых он жил, его замкнутость казалась теперь вполне уместным чувством собственного достоинства. Ненависть заметно уменьшилась, особенно среди младших семинаристов, отныне его учеников, с которыми он обращался чрезвычайно учтиво. Мало-помалу у него стали появляться и сторонники, а называть его Мартином Лютером теперь уже считалось непристойной шуткой.

Но к чему перечислять его друзей, его врагов? Всё это гнусно, и тем гнуснее, чем правдивее будет наше изображение. А между тем ведь это единственные воспитатели нравственности, какие есть у народа: что же с ним будет без них? Сможет ли когда-нибудь газета заменить попа?

С тех пор как Жюльен получил новое назначение, ректор семинарии явно избегал разговаривать с ним без свидетелей. Это была с его стороны осторожность, полезная равно как учителю, так и ученику, но прежде всего это было испытание. Суровый янсенист, аббат Пирар держался непоколебимого правила: если какой-нибудь человек обладает в глазах твоих некоторыми достоинствами, ставь препятствия на пути ко всему, чего он жаждет, к чему стремится. Если он обладает подлинными достоинствами, он сумеет преодолеть или обойти все препятствия.

Наступила охотничья пора. Фуке надумал прислать в семинарию от имени родных Жюльена оленя и кабана. Туши этих зверей положили в коридоре между кухней и трапезной. Там-то их и увидели семинаристы, когда они шли обедать. С каким любопытством они разглядывали их! Кабан, даже и бездыханный, внушал страх младшим ученикам — они осторожно дотрагивались до его клыков. Целую неделю только и было разговоров что об этих тушах.

Этот дар, ставивший семью Жюльена в тот слой общества, к которому надлежит относиться с уважением, нанёс смертельный удар завистливой ненависти. Жюльен приобрёл право на превосходство, освящённое зажиточностью. Шазель и другие из наиболее успевающих семинаристов начали заискивать перед ним и чуть ли не пеняли ему, как это он с самого начала не поставил их в известность о достатке своих родителей, позволив им тем самым выказывать невольное неуважение к деньгам.

В это время происходил рекрутский набор, но Жюльен в качестве семинариста не подлежал призыву. Он был глубоко потрясён этим. «Вот и прошёл для меня навсегда этот миг, который двадцать лет назад позволил бы мне вступить на путь героев!»

Как-то раз, прогуливаясь в одиночестве по семинарскому саду, он услышал разговор каменщиков, чинивших ограду:

— Ну, вот, пришёл и наш черёд. Новый набор объявили!

— Да, когда тот был — что же, в добрый час! Из каменщика ты офицером делался, а то и генералом, видали такие случаи.

— Теперь, брат, уж не увидишь! Одна голытьба в солдаты идёт. А тот, у кого в кармане позвякивает, дома остаётся.

— Кто нищим родился, тот нищим весь век и останется.

— А что это, верно говорят, будто тот помер? — вмешался третий каменщик.

— Это, брат, толстосумы говорят! Как же, он им нагнал страху!

— Вот ведь какая она разница получается, как дела-то при том шли! И скажи на милость, его же маршалы его и предали! Родятся же на свет такие изменники!

Этот разговор несколько утешил Жюльена. Он пошёл дальше по дорожке и, вздыхая, говорил про себя:

Единственный монарх, чью память чтит народ!{101}

Подошло время экзаменов. Жюльен отвечал блестяще; он видел, что даже Шазель старается показать все свои знания.

В первый день господа экзаменаторы, назначенные небезызвестным старшим викарием де Фрилером, были весьма раздосадованы тем, что им неизменно приходилось выставлять в своём списке на первое или в крайнем случае на второе место этого Жюльена Сореля, о котором им донесли, что он любимчик аббата Пирара. В семинарии уже держали пари, что Жюльен выйдет на первое место по всем предметам и в главном экзаменационном листе, а значит, ему и достанется почётное право быть приглашённым на обед к его преосвященству епископу.

Но на последнем экзамене, когда он отвечал об отцах церкви, один ловкий экзаменатор, задав ему несколько вопросов о святом Иерониме и его пристрастии к Цицерону, завёл речь о Горации, Вергилии и прочих поэтах-язычниках. Жюльен потихоньку от товарищей выучил наизусть немало стихов этих авторов. Воодушевлённый своим успехом, он забыл о том, где находится, и на повторный вопрос экзаменатора начал с жаром читать и перелагать Горациевы оды. Экзаменатор минут двадцать не мешал ему пребывать в этом ослеплении, а затем, вдруг сразу приняв негодующий вид, стал сурово отчитывать за то, что он даром тратил время на это нечестивое занятие и засорял себе голову бесполезными и греховными идеями.

— Я глупец, сударь, вы правы, — смиренно отвечал ему Жюльен, поняв наконец искусный манёвр, которым его погубили.

Эта уловка экзаменатора даже и семинаристам показалась подлостью, однако она не помешала тому, что г-н аббат де Фрилер, этот хитрейший человек, который так искусно наладил обширную сеть тайных обществ в Безансоне и чьи донесения в Париж приводили в трепет судей, префекта и даже высшее начальство гарнизонного штаба, изволил сам своей властной рукой поставить против имени Жюльена цифру «198». Он обрадовался этой возможности причинить неприятность своему врагу, янсенисту Пирару.

Вот уже добрых десять лет, как он всеми способами старался столкнуть его с поста ректора семинарии. Аббат Пирар следовал тем же правилам поведения, которые он преподал Жюльену: он был искренен, благочестив, не занимался интригами и ревностно исполнял свои обязанности. Но господь в гневе своём наделил его желчным темпераментом, а такие натуры глубоко чувствуют обиду и ненависть. Ни одно из оскорблений, нанесённых ему, не проходило бесследно для этой пламенной души. Он уже сто раз подал бы в отставку, но он был убеждён, что действительно приносит пользу на этом посту, на который его поставило провидение. «Я препятствую распространению иезуитства и идолопоклонства», — говорил он себе.

К тому времени, как начались экзамены, он уже около двух месяцев ни разу не разговаривал с Жюльеном, и, однако, он заболел и прохворал целую неделю после того, как получил официальное уведомление о результатах экзаменов и увидел цифру «198» против имени своего ученика, который в его глазах был гордостью семинарии. Единственное утешение для этой суровой натуры заключалось в том, что он теперь сосредоточил на Жюльене всю силу своей бдительности. И для него было величайшей радостью убедиться, что Жюльен не обнаруживал ни злобы, ни желания отомстить, ни малодушия.

Через несколько недель Жюльен получил письмо и весь затрепетал: на конверте стоял парижский штемпель. «Наконец-то, — подумал он, — госпожа де Реналь вспомнила о том, что она мне когда-то обещала». Какой-то господин, подписавшийся «Поль Сорель» и называвший себя его родственником, посылал ему чек на пятьсот франков. В письме говорилось, что, если Жюльен будет и впредь с таким же рвением изучать славных авторов-латинян, он каждый год будет получать такую же сумму.

«Это она, это её доброта! — растрогавшись, думал Жюльен. — Ей захотелось утешить меня. Но почему же нет ни одного дружеского слова?»

Он жестоко ошибался относительно этого письма. Г-жа де Реналь, подпав под влияние своей подруги, г-жи Дервиль, всей душой предавалась глубокому раскаянию. Против своей воли ей случалось нередко вспоминать об этом необыкновенном существе, встреча с которым перевернула её жизнь, но она ни за что не позволила бы себе написать ему.

Если бы нам вздумалось заговорить семинарским языком, мы, наверно, признали бы чудом появление этих пятисот франков и сказали бы, что они исходят от самого г-на де Фрилера, кого провидение избрало своим орудием, дабы ниспослать этот дар Жюльену.

Двенадцать лет тому назад аббат де Фрилер явился в город Безансон с одним тощим саквояжем в руках, где, как утверждает здешняя молва, заключалось всё его достояние. Теперь он был одним из самых богатых помещиков на всю округу. За время своего постепенного обогащения он приобрёл половину имения, другая половина которого досталась по наследству г-ну де Ла-Молю. Из-за этого между двумя высокими особами и возникла великая тяжба.

Несмотря на своё блестящее положение в Париже и все свои придворные должности, г-н маркиз де Ла-Моль почувствовал, что вести в Безансоне борьбу против старшего викария, о котором шла молва, будто он рукополагает и низлагает префектов, небезопасно. Однако вместо того чтобы выхлопотать себе пятьдесят тысяч наградных под каким-нибудь удобным наименованием, предусмотренным бюджетом, и уступить аббату де Фрилеру в этой пустяковой тяжбе из-за пятидесяти тысяч франков, маркиз заупрямился. Он считал, что право на его стороне: несокрушимый довод — право!

Но да позволено нам будет спросить: существует ли на свете такой судья, у которого нет сына или хотя бы какого-нибудь родственника, которого надо протолкнуть, помочь ему выбиться в люди?

Дабы сие уразумел и слепой, г-н аббат де Фрилер через неделю после того, как он добился первого решения суда, явился в карете его высокопреосвященства к своему адвокату и самолично вручил ему орден Почётного легиона. Г-н де Ла-Моль, несколько растерявшись от таких решительных действий противной стороны и чувствуя, что адвокаты его, того и гляди, сдадутся, обратился за советом к аббату Шелану, а тот, в свою очередь, связал его с г-ном Пираром.

К тому времени, о котором повествует наша история, отношения между ними длились уже несколько лет. Аббат Пирар взялся за это дело со всей страстностью своей натуры. Постоянно встречаясь с адвокатами маркиза, он хорошо изучил его иск и, убедившись, что маркиз прав, открыто стал на сторону г-на де Ла-Моля, против всемогущего старшего викария. Г-н де Фрилер был чрезвычайно оскорблён подобной дерзостью, да ещё со стороны какого-то ничтожного янсениста!

— Полюбуйтесь-ка на эту придворную знать, которая считает себя такой всесильной, — говорил своим близким друзьям аббат де Фрилер. — Господин де Ла-Моль не потрудился даже исхлопотать своему безансонскому ходатаю какого-нибудь ничтожного крестика; он и пальцем не пошевельнёт, если того сместят. А между тем, как мне пишут, сей благородный пэр недели не пропустит, чтобы не нацепить свою голубую ленту и не отправиться в гостиную министра юстиции, кто бы он там ни был.

Несмотря на все старания аббата Пирара, г-ну де Ла-Молю, хоть он действительно всегда был в наилучших отношениях с министром юстиции, а тем паче с его канцелярией, после шестилетних хлопот удалось добиться только того, что тяжба его не была проиграна окончательно.

Постоянно переписываясь с аббатом Пираром по поводу этого дела, к которому оба они относились с большим рвением, маркиз в конце концов оценил своеобразный ум аббата. Мало-помалу, несмотря на огромное расстояние, разделявшее их на общественной лестнице, их переписка приняла дружеский тон. Аббат Пирар сообщил маркизу, что путём всяческих притеснений его хотят заставить уйти в отставку. Возмущённый гнусным подвохом, придуманным, как он полагал, нарочно для Жюльена, он изложил всю эту историю маркизу.

При всём своём богатстве этот вельможа отнюдь не был скуп. Ему до сих пор никогда не удавалось заставить аббата Пирара принять от него хотя бы некоторую сумму в возмещение почтовых расходов, вызванных тяжбой. И тут ему пришло в голову послать пятьсот франков любимому ученику аббата.

Господин де Ла-Моль даже изволил потрудиться и собственноручно написал сопроводительное письмо. Это заставило его вспомнить и об аббате.

В один прекрасный день аббат Пирар получил записку, в которой его просили немедленно прийти по одному весьма важному делу в гостиницу в предместье Безансона. Там он нашёл управителя г-на де Ла-Моля.

— Господин маркиз поручил мне предоставить в ваше распоряжение его коляску, — сказал ему управитель. — Он надеется, что вы не откажетесь, ознакомившись с его письмом, отправиться через четыре или пять дней в Париж. А я за тот срок, который вам угодно будет мне назначить, объеду владения господина маркиза здесь, во Франш-Конте. А после этого, когда вы изволите пожелать, мы отправимся в Париж.

Письмо было коротенькое:

«Развяжитесь вы со всеми этими провинциальными дрязгами, дорогой мой аббат, и приезжайте подышать нашим спокойным парижским воздухом. Посылаю вам мой экипаж — я приказал ждать вашего решения четыре дня. Сам я буду ждать вас в Париже до вторника. От вас, сударь, требуется одно только слово «да», чтобы оставить за вами один из самых лучших приходов в окрестностях Парижа. Самый богатый из ваших будущих прихожан никогда вас не видел, однако вы себе и представить не можете, до какой степени он вам предан; это не кто иной, как

маркиз де Ла-Моль».

Суровый аббат Пирар, сам того не подозревая, горячо любил свою семинарию, населённую его врагами: вот уж пятнадцать лет, как все его думы были посвящены ей. Письмо г-на де Ла-Моля подействовало на него так, как если бы к нему явился хирург для того, чтобы произвести над ним некую мучительную, но неизбежную операцию. Смещение его было неминуемо. Он назначил управителю свидание через три дня.

В продолжение сорока восьми часов его одолевали приступы нерешительности. Наконец он написал письмо г-ну де Ла-Молю и сочинил послание его высокопреосвященству, истинный шедевр экклезиастического стиля, но чуточку длинноватый. Трудно было бы подыскать более безукоризненные выражения, проникнутые столь глубокой почтительностью. И, однако же, письмо это, предназначенное для того, чтобы заставить г-на де Фрилера пережить нелёгкий часок с глазу на глаз со своим начальством, подробно излагало все основания для серьёзных жалоб, все, вплоть до мелких гнусных придирок, которые, после того как он покорно переносил их в течение шести лет, заставили его в конце концов решиться покинуть епархию.

У него воровали дрова из сарая, отравили его собаку и так далее, и так далее.

Окончив это письмо, он послал разбудить Жюльена, который, как и все семинаристы, ложился спать в восемь часов вечера.

— Вы знаете, где находится епископское подворье? — обратился он к нему на безупречном латинском языке. — Отнесите это письмо его высокопреосвященству. Не стану скрывать от вас, что посылаю вас в волчье логово. Вам надлежит быть лишь ушами и глазами. Не допускайте никакой лжи в ваших ответах, но не забудьте, что тот, кто будет задавать вам вопросы, возможно, испытает истинную радость, если ему удастся повредить вам. Я очень рад, дитя моё, дать вам возможность пройти через это испытание, прежде чем я вас покину, ибо не скрою от вас, что письмо, которое вы понесёте, — это моя отставка.

Жюльен словно застыл на месте. Он любил аббата Пирара. Тщетно осторожность твердила ему: «Когда этот честный человек уйдёт отсюда, партия Сердца Иисусова будет притеснять меня и, может быть, выгонит совсем».

Он не в силах был думать о себе. Он стоял в нерешительности, потому что ему хотелось сказать одну вещь; он не знал, как бы выразить это поделикатнее, и ничего не мог придумать.

— Ну что же, друг мой? Отчего вы не идёте?

— Дело в том, что... — робко сказал Жюльен, — мне пришлось слышать, что вы за всё долгое время вашего управления ничего не отложили. У меня есть шестьсот франков...

Слёзы мешали ему говорить.

— Это тоже будет отмечено, — холодно ответил бывший ректор семинарии. — Отправляйтесь к епископу, уже поздно.

Случайно в этот вечер дежурным в приёмной епископа оказался аббат де Фрилер. Его высокопреосвященство был на обеде в префектуре. Таким образом, Жюльен вручил письмо самому г-ну де Фрилеру; но, разумеется, он этого не знал.

Жюльен с удивлением смотрел, как этот аббат бесцеремонно вскрыл письмо, адресованное епископу. Красивое лицо старшего викария сначала выразило изумление, смешанное с живейшим удовольствием, а затем сделалось весьма озабоченным. Пока он читал, Жюльен, поражённый его красивой внешностью, успел хорошо разглядеть его. Лицо это обладало бы большей внушительностью, если бы в каких-то его чёрточках не сквозила поразительная хитрость, которая могла бы даже изобличить криводушие, если только обладатель этой красивой физиономии хотя бы на миг забыл о том, что ей надлежит выражать. Нос, резко выступавший вперёд, образовывал превосходную прямую линию, но придавал, к несчастью, этому весьма благородному профилю непоправимое сходство с лисьей мордой. Заметим, кстати, что этот аббат, которого, по-видимому, так заинтересовала отставка аббата Пирара, был одет с большой элегантностью, что очень понравилось Жюльену, которому до сих пор не приходилось видеть чего-либо подобного ни у одного священника.

Уже много времени спустя Жюльен узнал, в чём заключался особый талант аббата де Фрилера. Он умел забавлять своего епископа, любезного старца, привыкшего жить в Париже и чувствовавшего себя в Безансоне, как в изгнании. У епископа было очень слабое зрение, а он страстно любил рыбу. Аббат де Фрилер выбирал косточки из рыбы, которую подавали его высокопреосвященству.

Жюльен молча смотрел на аббата, перечитывавшего прошение об отставке, как вдруг дверь с шумом распахнулась. В комнату поспешно вошёл богато разодетый лакей. Жюльен едва успел обернуться к двери: он увидел сухонького старичка с крестом на груди. Жюльен бросился на колени и распростёрся в земном поклоне; епископ милостиво улыбнулся ему и проследовал дальше. Красавец аббат пошёл вслед за ним, и Жюльен остался один в приёмной, где он мог без помех наслаждаться окружающим его благолепием.

Епископ Безансонский, человек ума испытанного, но отнюдь не одряхлевшего от долгих невзгод эмиграции, имел от роду более семидесяти пяти лет и чрезвычайно мало беспокоился о том, что случится лет через десять.

— Что это за семинарист с таким смышлёным взглядом, которого я сейчас заметил, проходя? — спросил епископ. — Разве они не должны, согласно моему уставу, давно уже быть в постелях и спать в этот час?

— Уж у этого, можно поручиться, сна нет ни в одном глазу, ваше высокопреосвященство. Он принёс нам весьма важную новость: прошение об отставке единственного янсениста, который оставался в нашей епархии. Наконец-то этот ужасный аббат Пирар догадался, что от него хотят.

— Вот как! — сказал епископ с лукавой усмешкой. — Держу пари, что вы не сумеете заменить его человеком, который бы его стоил. И чтобы вы знали цену таким людям, я приглашаю его обедать на завтра.

Старший викарий хотел было ввернуть словцо насчёт преемника. Но прелат не был настроен заниматься делами и сказал ему:

— Раньше, чем мы позволим прийти другому, давайте посмотрим, как уходит этот. Позовите ко мне этого семинариста: истина глаголет устами младенцев.

Позвали Жюльена. «Сейчас я предстану перед двумя инквизиторами», — подумал он. Никогда ещё он не чувствовал в себе такой отваги.

В ту минуту, когда он вошёл, два рослых камер-лакея, одетые побогаче самого г-на Вально, раздевали его высокопреосвященство. Прелат, прежде чем заговорить о аббате Пираре, счёл долгом порасспросить Жюльена об его успехах. Он задал ему несколько вопросов по догматике и был поражён. Затем он перешёл к классикам: к Вергилию, Горацию, к Цицерону. «Вот эти-то имена и удружили мне, за них-то я и получил сто девяносто восьмой номер, — подумал Жюльен. — Но теперь уже терять нечего, постараемся блеснуть». И он действительно блеснул; прелат, который сам был превосходным знатоком классиков, пришёл в восторг.

На обеде в префектуре одна молодая девица, пользовавшаяся заслуженной известностью, читала поэму о Магдалине{102}. Епископу хотелось поговорить о литературе, и он вскоре забыл и об аббате Пираре, и о всех своих делах, увлёкшись разговором с семинаристом на тему о том, был ли Гораций богат или беден. Прелат цитировал кое-какие оды, но память иной раз изменяла ему, и когда тот запинался, Жюльен с самым скромным видом подхватывал стих и читал дальше до конца. Епископа в особенности поражало то, что Жюльен при этом не выходил из тона беседы и произносил двадцать или тридцать латинских стихов так непринуждённо, как если бы он рассказывал о том, что делается в семинарии. Они долго говорили о Вергилии. В конце концов прелат не мог отказать себе в удовольствии похвалить юного семинариста.

— Вы преуспели в науках как нельзя лучше.

— Ваше высокопреосвященство, — отвечал ему Жюльен, — ваша семинария может представить вам сто девяносто семь учеников, далеко не столь недостойных вашей высокой похвалы.

— Как это так? — спросил прелат, удивлённый такой цифрой.

— Я могу подтвердить официальным свидетельством то, что я имел честь доложить вашему высокопреосвященству. На семинарских экзаменах за этот год я как раз отвечал по тем самым предметам, которые снискали мне сейчас одобрение вашего высокопреосвященства, и я получил сто девяносто восьмой номер.

— А! Так это любимчик аббата Пирара! — воскликнул епископ, смеясь и поглядывая на г-на де Фрилера. — Мы должны были ожидать чего-нибудь в этом роде. Однако это честная война. Не правда ли, друг мой, — добавил он, обращаясь к Жюльену, — вас разбудили, чтобы послать сюда?

— Да, ваше высокопреосвященство. Я ни разу не выходил один из семинарии, за исключением того случая, когда меня послали помочь господину аббату Ша-Бернару украсить собор в день праздника Тела господня.

— Optime, — промолвил епископ. — Так это вы, значит, проявили такую храбрость, водрузив султаны над балдахином? Я каждый год смотрю на них с содроганием и всегда боюсь, как бы они мне не стоили жизни человеческой. Друг мой, вы далеко пойдёте. Однако я не хочу прерывать вашу карьеру, которая, несомненно, будет блестящей, и уморить вас голодной смертью.

И епископ распорядился подать бисквиты и графин малаги, которым Жюльен отдал должное, а ещё больше аббат де Фрилер, ибо он знал, что епископу доставляет удовольствие, когда люди едят весело и с аппетитом.

Прелат, всё более довольный так удачно сложившимся вечером, попробовал было заговорить с Жюльеном об истории церкви. Он тотчас же заметил, что Жюльен его не понимает. Он перешёл к состоянию нравов Римской империи эпохи Константина. Конец язычества отличался тем же духом беспокойства и сомнений, который в XIX веке угнетает многие разочарованные и скучающие умы. Епископ обнаружил, что Жюльен даже и не слыхал имени Тацита.

Когда он выразил своё удивление по этому поводу, Жюльен простодушно ответил, что этого автора у них в семинарской библиотеке нет.

— Ах, вот как! Я очень рад это слышать, — весело сказал епископ. — Вы меня выводите из затруднения: вот уж минут десять я стараюсь придумать, как бы мне вас отблагодарить за приятный вечер, который вы мне сегодня доставили, и, главное, так неожиданно. Вот уж я никак не ожидал встретить учёного в воспитаннике моей семинарии. Хоть это будет и не совсем канонический дар, но я хочу подарить вам Тацита.

Прелат велел принести восемь томов в превосходных переплётах и пожелал сделать собственноручно на титуле первого тома любезную дарственную надпись на латинском языке — поощрение Жюльену Сорелю. Епископ имел слабость гордиться своим тонким знанием латыни. На прощание он сказал Жюльену серьёзным тоном, который резко отличался от тона всего разговора:

— Молодой человек, если вы будете благоразумны, вы со временем получите лучший приход в моей епархии, и не за сто лье от моего епископского дворца; но надо быть благоразумным.

Пробило полночь, когда Жюльен в сильном недоумении вышел из епископского подворья, нагруженный томами Тацита.

Его высокопреосвященство не сказал ему ни единого слова об аббате Пираре. Но больше всего Жюльен был удивлён необычайной любезностью епископа. Он даже не представлял себе, что учтивость манер может сочетаться с таким непринуждённым достоинством. И его невольно поразил контраст, когда он увидел мрачного аббата Пирара, дожидавшегося его с нетерпением.

— Quid tibi dixerunt? (Что тебе сказали?) — закричал он громко, едва только увидел его издали.

Жюльен, несколько запинаясь, стал передавать по-латыни разговор с епископом.

— Говорите по-французски и повторите слово в слово всё, что говорил его высокопреосвященство, ничего не прибавляя и не опуская, — сказал бывший ректор семинарии своим обычным резким тоном, без всякой учтивости. — Что за странный подарок от епископа юному семинаристу! — промолвил он, перелистывая великолепного Тацита, чей золотой обрез, казалось, внушал ему ужас.

Пробило два часа ночи, когда, выслушав полный, со всеми подробностями, отчёт, он позволил своему любимому ученику вернуться в его комнату.

— Оставьте мне первый том вашего Тацита с лестной надписью его высокопреосвященства, — сказал он ему. — Эта латинская строчка будет для вас громоотводом в этом доме, когда меня здесь не будет. Erit tibi, fili mi, successor meus tanquam leo quaerens quem devoret (Ибо для тебя, сын мой, преемник мой будет аки лев рыкающий, иский, кого поглотити).

На другой день утром Жюльен обнаружил нечто необычное в обхождении с ним товарищей. В ответ на это он только ещё больше замкнулся в себе. «Вот, — подумал он, — уже сказывается отставка господина Пирара. Разумеется, это ни от кого не тайна, а я считаюсь его любимчиком. В их поведении кроется какое-то ехидство». Однако ему никак не удавалось уловить, в чём, собственно, оно кроется. Наоборот, во взглядах, которые он ловил на себе, проходя по семинарским дортуарам, не было и следа ненависти. «Что это значит? Не иначе как какая-нибудь ловушка. Ну что же, будем начеку». Наконец юный семинаристик из Верьера сказал ему, хихикая: «Cornelii Taciti opera omnia» (Полное собрание сочинений Тацита)».

При этих словах, которые были произнесены довольно громко, все наперебой бросились поздравлять Жюльена не только с великолепным подарком, который он получил от епископа, но и с двухчасовой беседой, которой его удостоили. Им было известно всё, вплоть до мельчайших подробностей. С этой минуты никто уж не решался обнаруживать зависть: перед ним явно заискивали; сам аббат Кастанед, который ещё накануне держался с ним чрезвычайно заносчиво, взял его под руку и пригласил к себе завтракать.

Но судьба наделила Жюльена как нельзя более злосчастным характером: наглость этих грубых созданий причиняла ему немало огорчений, а их низкое угодничество вызывало в нём только отвращение и не доставляло ни малейшего удовольствия.

Около полудня аббат Пирар расстался со своими воспитанниками, не преминув обратиться к ним с суровым наставлением.

— Стремитесь ли вы к мирским почестям, — сказал он им, — к общественным преимуществам, прельщает ли вас удовольствие повелевать, насмехаться над законами и беззаконно оскорблять каждого? Или вы помышляете о вечном спасении? Достаточно самому ленивому из вас раскрыть глаза, и он ясно различит эти две дороги.

Едва успел он переступить порог, как благочестивцы из Святого Сердца Иисусова бросились в часовню и громко пропели: Тебе, бога, хвалим. Ни одна душа во всей семинарии не приняла всерьёз наставлений бывшего ректора. «Солона ему показалась отставка», — поговаривали они между собой. Ни один семинарист не оказался таким простаком, чтобы поверить, что человек может отказаться добровольно от должности, которая позволяет ему вести дела с разными крупными поставщиками.

Аббат Пирар переселился в лучшую безансонскую гостиницу и под предлогом дел, которых у него не было, решил провести там два дня.

Епископ пригласил его обедать и, чтобы подразнить своего старшего викария де Фрилера, старался дать аббату Пирару возможность блеснуть. Они сидели за десертом, как вдруг из Парижа прибыло известие о том, что аббат Пирар назначается в великолепный ...ский приход, в четырёх лье от столицы. Добрый прелат от всего сердца поздравил его. Во всей этой истории он усмотрел некую тонкую игру, это его развеселило, и он составил себе самое высокое представление о талантах аббата. Он выдал ему превосходную аттестацию на латинском языке, а аббату де Фрилеру, который позволил себе чем-то проявить своё неудовольствие, приказал помолчать.

Вечером епископ отправился поделиться своим восхищением с маркизой де Рюбампре. Всё светское общество Безансона было потрясено этой удивительной новостью. Все терялись в догадках по поводу такой необычной милости. Аббата Пирара чуть ли не прочили в епископы. Люди подогадливее решили, что г-н де Ла-Моль уже министр, и даже позволили себе в этот вечер посмеиваться над тем величественным видом, с которым г-н аббат де Фрилер считал нужным появляться в обществе.

На другой день утром за аббатом Пираром чуть ли не хвостом ходили по улицам; лавочники высовывались из дверей, когда он проходил мимо, направляясь в суд по делам маркиза; там его впервые приняли вежливо. Суровый янсенист, возмущённый до глубины души всем, что ему приходилось видеть, допоздна совещался с адвокатами, которых он выбрал для маркиза де Ла-Моля, и отправился в Париж. Он имел слабость сказать двум или трём своим школьным друзьям, которые проводили его до коляски и не могли налюбоваться её гербами, что после пятнадцати лет управления семинарией он уезжает из Безансона с пятьюстами двадцатью франками, — это всё, что ему удалось скопить. Друзья прощались с ним, обнимая его со слезами на глазах, а потом сказали друг другу: «Добрый аббат мог бы обойтись и без этой лжи. Это уж просто смешно».

Низкие души, ослеплённые любовью к деньгам, не способны были понять, что только в своём высоком чистосердечии аббат Пирар черпал силы, необходимые ему для того, чтобы в течение шести лет одному, безо всякой поддержки, вести борьбу против Марии Алакок{103}, против «Сердца Иисусова», против иезуитов и против своего епископа.

XXX. Честолюбец

Единственный благородный титул — это титул герцога; маркиз — в этом есть что-то смешное; но стоит только произнести герцог, все невольно оборачиваются.

«Эдинбургское обозрение»{104}

Аббат был поражён истинно аристократической внешностью и почти весёлым тоном маркиза. Впрочем, будущий министр принял его без всех церемонных любезностей большого вельможи, с виду чрезвычайно учтивых, но на деле оскорбительных для того, кто их понимает. Это было бы пустой тратой времени, а маркиз играл достаточно видную роль в серьёзных делах, чтобы не терять время попусту.

Вот уже полгода как он вёл крупную интригу, которая должна была заставить короля и страну согласиться на некий определённый состав кабинета, который в благодарность за это должен был поднести ему герцогский титул.

В течение долгих лет маркиз безуспешно добивался от своего безансонского адвоката, чтобы тот представил ему ясный отчёт о судебной волоките во Франш-Конте. Но как мог этот знаменитый адвокат объяснить маркизу то, чего он сам не понимал?

Четвертушка бумаги, которую ему вручил аббат, объясняла решительно всё.

— Дорогой мой аббат, — сказал ему маркиз, покончив меньше чем за пять минут со всеми формулами вежливости и вопросами личного характера, — я при всём моём пресловутом благополучии никак не могу найти времени, чтобы заняться всерьёз двумя несложными вещами, довольно важными, впрочем: моей семьёй и моими делами. Я забочусь о положении моей семьи и располагаю в этом смысле немалыми возможностями. Я забочусь и о своих удовольствиях, и это, разумеется, должно стоять на первом месте, — по крайней мере на мой взгляд, — добавил он, поймав удивлённый взор аббата Пирара.

Хотя аббат был человек здравомыслящий, он всё же удивился, что такой старик столь откровенно говорит о своих удовольствиях.

— Разумеется, и в Париже есть труженики, — продолжал вельможа, — но они ютятся где-нибудь на чердаках. Стоит мне только приблизить к себе человека, как он сейчас же снимает себе апартаменты в бельэтаже, а его жена назначает приёмные дни, иными словами, все труды, все старания идут уже только на то, чтобы стать светским человеком или прослыть таковым. Это у них единственная забота с той минуты, как они перестают думать о хлебе насущном.

Для моих судебных процессов и даже, если говорить точно, для каждого процесса в отдельности у меня есть адвокаты, которые прямо-таки надрываются от усердия: один только что умер от чахотки, два дня тому назад. Но для моих дел вообще, можете вы себе это представить, сударь, вот уже целых три года, как я безнадёжно ищу человека, который, взявшись вести мою переписку, соблаговолил бы хоть капельку подумать всерьёз о том, что он делает. Впрочем, всё это только так, предисловие.

Я вас уважаю и, осмелюсь добавить, хоть и вижу вас впервые, — люблю. Хотите стать моим секретарём и получать за это восемь тысяч франков или вдвое больше? И я ещё выгадаю на этом, клянусь вам. При этом я берусь позаботиться о том, чтобы ваш прекрасный приход остался за вами до того дня, когда нам с вами захочется расстаться.

Аббат отказался, но к концу разговора, когда он ясно представил себе, в каком затруднительном положении находится маркиз, ему пришла в голову одна мысль.

— У меня в семинарии, — сказал он маркизу, — остался один бедный юноша, которого, если я не ошибаюсь, будут там жестоко преследовать. Будь он простым послушником, давно бы уж его засадили in pace[105].

До сей поры этот молодой человек изучал только латынь и Священное писание, но легко может статься, что в один прекрасный день он обнаружит большие дарования либо как проповедник, либо как наставник душ. Не знаю, что из него выйдет, но в нём есть священный огонь, и он может пойти далеко. Я рассчитывал обратить на него внимание нашего епископа, если бы у нас когда-нибудь появился некто, обладающий хотя бы в малой доле таким, как у вас, отношением к делу и к людям.

— А из какой среды этот ваш молодой человек?

— Говорят, он сын плотника из наших горных мест, но я думаю, что это скорее незаконный сын какого-нибудь богача. Как-то я видел, он получил письмо — то ли безымённое, то ли подписанное чужим именем — с чеком на пятьсот франков.

— А! Это Жюльен Сорель? — сказал маркиз.

— Откуда вы знаете его имя? — спросил удивлённый аббат и сам тут же смутился от своего вопроса.

— Этого я вам не скажу, — заметив его смущение, ответил маркиз.

— Так вот! — продолжал аббат. — Вы могли бы попробовать сделать себе из него секретаря: у него есть и энергия и ум — словом, попробовать стоит.

— Почему бы и нет? — ответил маркиз. — Но только не такой ли это человек, который способен польститься на взятку от начальника полиции или ещё кого-нибудь и станет тут у меня шпионить? Вот, собственно, единственное моё опасение.

Когда аббат Пирар успокоил его на этот счёт весьма благоприятным отзывом о Жюльене, маркиз вынул тысячефранковый билет.

— Пошлите это на дорогу Жюльену Сорелю, и пусть он явится ко мне.

— Поистине только привычка жить в Париже, господин маркиз, могла привести вас к столь приятному заблуждению, — отвечал аббат Пирар. — Вы стоите столь высоко, что даже понятия не имеете, какая тирания тяготеет над нами, бедными провинциалами, особенно над священниками, которые не дружат с иезуитами. Они не пожелают отпустить Жюльена Сореля и сумеют отделаться разными искусными отговорками: ответят мне, что он болен, что письмо затерялось на почте, и так далее, и так далее.

— Я на днях возьму у министра письмо к епископу, — сказал маркиз.

— Я забыл одну подробность, — сказал аббат. — Этот молодой человек, хоть он и весьма низкого происхождения, душу имеет высокую. Никакого проку вашим делам от него не будет, если вы заденете его гордость; вы превратите его этим в тупицу.

— Это мне нравится, — сказал маркиз. — Я сделаю его товарищем моего сына. Достаточно этого?

Спустя некоторое время Жюльен получил письмо, написанное незнакомым почерком; на конверте стоял штемпель города Шалона, и к письму был приложен чек на имя одного безансонского торговца. Письмо было подписано вымышленным именем, но, развернув его, Жюльен затрепетал: громадная клякса красовалась посреди страницы на тринадцатом слове — это был знак, о котором они условились с аббатом Пираром.

Не прошло и часа, как Жюльена позвали к епископу, где он был принят поистине с отеческой добротой. Не переставая цитировать Горация, его преосвященство в весьма изысканных выражениях поздравил Жюльена с прекрасной будущностью, открывающейся перед ним в Париже, ожидая, по-видимому, услышать в благодарность кое-какие разъяснения по этому поводу. Но Жюльен ничего не мог ему сказать, прежде всего потому, что сам ровно ничего не знал, — и его высокопреосвященство проникся к нему истинным уважением. Один из должностных священников епископского подворья составил письмо к мэру, который поспешил сам принести подписанную подорожную, в которой было оставлено чистое место для имени путешественника.

В двенадцатом часу ночи Жюльен явился к Фуке, который, как человек здравомыслящий, выразил больше удивления, чем восторга, по поводу перспектив, которые, казалось бы, открывались перед его другом.

— Кончится это для тебя не иначе как какой-нибудь казённой должностью, — сказал ему этот приверженец либералов, — и это рано или поздно приведёт тебя к чему-нибудь такому, за что тебя в газетах с грязью смешают. Я о тебе здесь услышу только тогда, когда ты там осрамишься. Припомни мои слова. Даже с чисто финансовой точки зрения лучше зарабатывать сто луидоров честной торговлей лесом и быть самому себе хозяином, чем получать четыре тысячи франков от правительства, хотя бы во главе его стоял сам царь Соломон.

Но Жюльен в этих рассуждениях усмотрел только мелочную ограниченность деревенского богача. Наконец-то пришло для него время появиться на арене великих событий. Ему хотелось поменьше такой сытой уверенности и побольше широких возможностей. В душе его не было сейчас ни малейшего страха перед голодной смертью. Попасть в Париж, который представлялся ему населённым умными, выдающимися людьми, страшно хитрыми и лицемерными, но чрезвычайно учтивыми, вроде епископа Безансонского или Агдского, — это счастье затмевало для него всё. Он ответил своему другу, что в данном случае действует не по своему усмотрению, а подчиняется аббату Пирару.

На другой день около полудня он явился в Верьер, чувствуя себя счастливейшим человеком в мире: он надеялся повидаться с г-жой де Реналь. Но прежде всего он отправился к первому своему покровителю, старому аббату Шелану. Тот встретил его сурово.

— Считаете ли вы себя хоть сколько-нибудь обязанным мне? — сказал ему аббат Шелан, даже не ответив на его приветствие. — Вы сейчас позавтракаете со мной, а за это время вам наймут другую лошадь, и вы уедете из Верьера, не повидавшись ни с кем.

— Слышать — значит повиноваться, — отвечал Жюльен с постной миной семинариста; и дальше в их разговоре уже больше не было речи ни о чём, кроме богословия и латинской словесности.

Он вскочил в седло и, проехав примерно лье, очутился на опушке леса; оглядевшись по сторонам и видя, что кругом нет ни души, он углубился в чащу. На закате он отослал лошадь с каким-то крестьянином с первого попавшегося двора, а немного попозже зашёл на виноградник и уговорил хозяина продать ему лестницу, и тот согласился пойти с ним и донести её до рощи, которая тянется над Аллеей Верности в Верьере.

— Сам-то я горемыка, беглый рекрут...

— Или контрабандист, — сказал ему крестьянин, прощаясь с ним. — Ну, да какое мне дело! За лестницу мне заплатили, не поскупились. Да и у меня бывали в жизни минутки, за которыми по часам не угонишься.

Ночь была черным-черна. В первом часу Жюльен с лестницей на плечах вошёл в Верьер. Он сразу спустился к ручью, который пересекает великолепный сад г-на де Реналя и бежит между двумя стенами в десять футов вышиной. Жюльен легко взобрался на стену по своей лестнице. «Как-то встретят меня сторожевые псы? — подумал он. — От этого всё зависит». Собаки залаяли и бросились на него, но он тихонько свистнул, и они стали ласкаться к нему.

Постепенно перебираясь с уступа на уступ, хотя всё калитки высокой железной ограды были заперты, он наконец без всякого труда добрался до окна спальни г-жи де Реналь, которое выходило в сад на высоте девяти-десяти футов над землёй.

В ставнях было маленькое отверстие в форме сердечка, хорошо знакомое Жюльену. К его глубокому огорчению, это маленькое отверстие не было освещено изнутри светом ночника.

«Боже великий! — подумал он. — Сегодня госпожа де Реналь спит не в этой комнате! Где же она может спать? Семья в Верьере, — иначе бы здесь собак не было; но ведь я могу в этой комнате без ночника наткнуться на самого господина де Реналя или на кого-нибудь чужого! Вот будет скандал!»

Самое благоразумное было бы удалиться, но Жюльен не мог и подумать об этом. «Если это кто-нибудь чужой, я кинусь бежать со всех ног, а лестницу брошу. Но если это она, — как-то она меня встретит? Она теперь предаётся раскаянию и ударилась в самую отчаянную набожность — в этом можно не сомневаться; но в конце концов она ещё помнит обо мне, раз она мне пишет». Это последнее соображение заставило его решиться.

С замирающим сердцем, но всё же решив либо погибнуть, либо повидаться с ней, он стал бросать камешки в ставень; ответа не последовало. Он приставил свою лестницу сбоку от окна и постучал сам, сначала потихоньку, затем погромче. «Как ни темно сейчас, — подумал Жюльен, — а всё-таки ничего не стоит подстрелить меня из ружья». Эта мысль немедленно превратила его безумную затею в вопрос храбрости.

«Либо в этой комнате сегодня никого нет, — думал он, — либо тот, кто там спал, сейчас уж проснулся, так что теперь с этим человеком нечего больше церемониться: надо только постараться, чтобы меня не услыхали и не проснулись те, кто спит в других комнатах».

Он спустился вниз, приставил лестницу под самый ставень, снова поднялся, и когда он просунул руку в отверстие в форме сердечка, ему посчастливилось довольно быстро нащупать проволоку, на которую надевался крючок, запиравший ставень. Он дёрнул за проволоку и с величайшей радостью обнаружил, что ничего больше не держит ставень и тот поддаётся его усилиям. «Надо открывать потихоньку и постараться, чтобы она сразу узнала мой голос». Он приоткрыл ставень так, чтобы можно было просунуть голову, и произнёс еле слышно несколько раз: «Это друг».

Прислушавшись, он убедился, что ничего не нарушает глубокого безмолвия этой комнаты. И действительно, никакого ночника, хотя бы чуть-чуть теплившегося, на камине не было. Это был плохой признак.

«Как бы кто не выстрелил!» Он немного подумал, потом решился потихоньку постучать пальцем в стекло; никто не ответил; он постучал посильнее. «Хоть разобью стекло, а надо довести дело до конца». Он стучал уже совсем громко, и тут ему показалось, что в глубине этой непроглядной тьмы движется какая-то белая тень. Наконец сомнений уже больше не было: он увидел тень, которая как будто приближалась к нему необычайно медленно. И вдруг он увидел щёку, прильнувшую к стеклу перед его глазом.

Он весь задрожал и слегка откинулся назад. Но тьма была такая, что даже на этом расстоянии он не мог различить, была ли то г-жа де Реналь. Он испугался, как бы она не закричала от испуга, — уже несколько секунд он слышал, как собаки, рыча, бродили около его лестницы.

— Это я, — повторил он довольно громко, — друг...

Никакого ответа: бледный призрак исчез.

— Умоляю вас, откройте, мне надо поговорить с вами, я так несчастен!

И он стал стучать всё громче и громче, точно намеревался выбить стекло.

Послышался негромкий отрывистый звук, и задвижка опустилась; он толкнул раму и тихонько соскочил в комнату.

Белый призрак удалялся. Он схватил его за плечи; это была женщина. Все его смелые намерения мигом улетучились. Если это она, — что она скажет? Что сделалось с ним, когда по лёгкому вскрику он понял, что это была действительно г-жа де Реналь!

Он сжал её в объятиях; она вся дрожала, — у неё едва хватило сил оттолкнуть его.

— Несчастный! Что вы здесь делаете?

Голос у неё прерывался: она еле выговорила эти слова. Жюльен почувствовал в них искреннее негодование.

— Я пришёл к вам после четырнадцати месяцев ужасной разлуки.

— Уходите! Оставьте меня сию же минуту! Ах, господин Шелан! Зачем вы не позволили мне написать ему? Я бы не допустила этого ужаса. — Она оттолкнула его с невероятной для неё силой. — Я раскаиваюсь в моём преступлении: господь смилостивился и просветил меня, — твердила она прерывающимся голосом. — Уходите! Уходите сейчас же!

— После четырнадцати месяцев сплошной муки я, конечно, не уйду отсюда, не поговорив с вами. Я хочу знать всё, что вы делали. Ах, я так любил вас! Неужели я даже настолько не заслужил доверия?.. Я хочу знать всё, всё.

Как ни сопротивлялась г-жа де Реналь, этот властный голос обладал силой повелевать её сердцем.

Жюльен, который до этой минуты страстно сжимал её в своих объятиях и не давал ей освободиться, как она ни старалась, теперь отпустил её. Это немного успокоило г-жу де Реналь.

— Я втащу лестницу, — сказал он, — а то как бы нас не заметили: не дай бог, кто-нибудь из слуг, разбуженный стуком, вздумает обойти дом.

— Ах, нет! Я же вам говорю: уходите! — твердила она с неподдельным негодованием. — Что мне до людей? Но господь видит эту ужасную сцену, которую вы меня заставляете терпеть, и он меня покарает за это. Вы самым низким образом пользуетесь теми чувствами, которые я когда-то питала к вам. Но их больше нет! Вы слышите, господин Жюльен?

Он втаскивал лестницу очень медленно и осторожно, чтобы не шуметь.

— А муж твой в городе? — спросил он, вовсе не думая дразнить её, а просто поддавшись давней привычке.

— Не говорите со мной так, ради бога, или я сейчас позову мужа. Я и так уж бесконечно виновата, что не выгнала вас, невзирая ни на что. Я просто сжалилась над вами, — прибавила она, стараясь задеть его гордость, которая, как она знала, была весьма чувствительна.

Этот отказ говорить ему «ты», эта жестокая решимость порвать столь нежную сердечную дружбу, в которую он не переставал верить, довели чуть не до исступления страстное чувство, пылавшее в сердце Жюльена.

— Как! Неужели возможно, что вы и вправду меня больше не любите? — сказал он подкупающим голосом, который, казалось, шёл из самой глубины сердца; трудно было остаться к нему равнодушной.

Она не ответила, и он вдруг горько заплакал. И в самом деле, у него уже не было сил говорить.

— Значит, я совсем забыт единственным существом, которое меня за всю мою жизнь любило! Зачем же мне тогда жить!

Всё его мужество покинуло его теперь, когда он убедился, что ему не грозит опасность встретиться здесь с мужчиной; всё исчезло из его сердца, кроме любви.

Он долго плакал в тишине; она слышала его рыдания. Он взял её руку, она хотела отнять её, но всё же, после нескольких почти судорожных движений, рука её осталась в его руке. В комнате было совсем темно; они сидели друг подле друга на постели г-жи де Реналь.

«Как это не похоже на то, что было четырнадцать месяцев тому назад! — подумал Жюльен и опять заплакал. — Значит, разлука и впрямь убивает у человека все чувства! Нет, лучше уж уйти!»

— Соблаговолите сказать мне, что с вами такое случилось, — подавленный её молчанием, промолвил наконец Жюльен прерывающимся от слёз голосом.

— Разумеется, моё падение было уже известно всему городу, когда вы уехали, — отвечала г-жа де Реналь сухим тоном, и в голосе её Жюльену послышалось что-то жёсткое и укоризненное. — Вы вели себя так неосторожно на каждом шагу, а потом, через несколько времени, когда я была в таком отчаянии, ко мне пришёл почтенный господин Шелан. Он очень долго тщетно добивался, чтобы я созналась ему. Наконец однажды он придумал отвезти меня в Дижон, в церковь, где я в первый раз причащалась. И там он заговорил сам, первый... — Слёзы мешали г-же де Реналь продолжать. — Боже, какой это был стыд! Я призналась во всём. Этот добрый человек сжалился надо мной: он не обрушился на меня с негодованием, он горевал вместе со мной. В то время я каждый день писала вам письма, которые не осмеливалась отсылать: я прятала и берегла их, а когда уж мне становилось вовсе невтерпёж, я запиралась у себя в комнате и перечитывала эти письма.

Наконец господин Шелан настоял, чтобы я их ему отдала. А некоторые из них, которые были написаны немножко осмотрительнее, были вам посланы. Вы мне ничего не ответили.

— Ни разу, клянусь тебе, я не получил ни одного письма от тебя в семинарии.

— Боже милостивый! Кто же их мог перехватить?

— Так вот, подумай, до чего я был несчастен: пока я не увидал тебя в соборе, я даже не знал, жива ты или нет.

— Господь смилостивился надо мной, — продолжала г-жа де Реналь. — Он дал мне уразуметь, какой грех я совершила перед ним, перед детьми, перед мужем. Муж мой никогда не любил меня, как я воображала тогда, когда вы меня ещё любили!..

Жюльен бросился к ней на грудь, просто от избытка чувств, не помня себя. Но г-жа де Реналь оттолкнула его и продолжала довольно твёрдым голосом:

— Мой почтенный друг, господин Шелан, дал мне понять, что, раз я вышла замуж за господина де Реналя, я тем самым отдала ему все мои чувства, даже те, о которых я и не подозревала и которых я никогда не испытывала ранее, до этой злосчастной связи. После великой жертвы, когда я рассталась со своими письмами, которые мне так были дороги, жизнь моя потекла если не счастливо, то по крайней мере довольно спокойно. Не нарушайте же моего покоя, будьте мне другом... лучшим из друзей. — Жюльен осыпал её руки поцелуями; она чувствовала, что он всё ещё плачет. — Не плачьте, не терзайте меня... Расскажите теперь вы, что вы делали. — Жюльен не в силах был говорить. — Я хочу знать, как вы жили в семинарии, — повторила она, — а потом вы уйдёте.

Не думая о том, что он говорит, Жюльен стал рассказывать ей об интригах, о всяческих кознях и происках, с которыми он столкнулся на первых порах, а потом о своей более спокойной жизни после того, как его сделали репетитором.

— И вот тогда-то, — добавил он, — после вашего длительного молчания, которое, конечно, должно было дать мне понять то, что я слишком хорошо вижу сейчас, что вы меня разлюбили, что я стал вам безразличен (г-жа де Реналь сжала его руки)... вот тогда-то вы мне прислали эти пятьсот франков.

— Никогда не посылала! — сказала г-жа де Реналь.

— Это было письмо с парижским штемпелем, и оно было подписано «Поль Сорель», чтобы отвлечь подозрение.

Они начали строить всякие предположения о том, кто бы мог послать это письмо. Атмосфера несколько изменилась. Незаметно для себя г-жа де Реналь и Жюльен перешли от приподнятого тона к сердечному, дружескому разговору. Они не могли видеть друг друга, так как было темно, но звук голоса каждому пояснял всё. Жюльен тихонько обнял её за талию; это, конечно, был рискованный жест. Она попыталась было отвести его руку, но в эту минуту он довольно искусно отвлёк её внимание какой-то занимательной подробностью своего рассказа. О руке его как будто забыли, и она осталась там, где была.

После множества всевозможных догадок относительно письма с пятьюстами франками Жюльен снова принялся рассказывать; постепенно к нему возвращалось его самообладание, по мере того как он описывал ей свою семинарскую жизнь, которая по сравнению с тем, что он переживал сейчас, не представляла для него никакого интереса. Все его мысли были теперь целиком поглощены тем, как окончится это свидание. «Вы должны уйти», — поминутно повторял ему прерывающийся голос.

«Какой позор, если меня отсюда выпроводят, — думал Жюльен. — Вся жизнь моя будет отравлена угрызениями совести, никогда уж она мне не напишет, и, бог весть, попаду ли я ещё когда-нибудь в эти края». С этой минуты сладостное упоение этой близостью исчезло для него. Сидя рядом с женщиной, которую он обожал, и почти сжимая её в своих объятиях, в той самой комнате, где он когда-то был так счастлив, в этой глубокой тьме, угадывая и убеждаясь, что она плачет, чувствуя по тому, как вздымается её грудь, что она едва сдерживает рыдания, он, на своё несчастье, превратился в холодного политика, почти столь же холодного и расчётливого, каким он бывал там, на семинарском дворе, когда чувствовал, что против него замышляется какая-то мерзость со стороны кого-нибудь из его сверстников посильней его. Жюльен нарочно затягивал свой рассказ, расписывая ей безотрадную жизнь, которую он вёл с тех пор, как уехал из Верьера. «Так, значит, — говорила себе г-жа де Реналь, — после целого года разлуки и даже не имея никакой возможности знать, помнят ли о нём, в то самое время, когда я всячески старалась забыть его, он только и жил теми счастливыми днями, которые судьба ему послала в Вержи». Рыдания её усилились: Жюльен видел, что рассказ его достигает цели. Он понял, что надо решиться на последнюю попытку: он быстро перешёл к письму, которое получил из Парижа.

— И я распростился с его преосвященством.

— Как! Вы больше не вернётесь в Безансон? Вы покидаете нас навсегда?

— Да, — отвечал Жюльен решительным тоном, — я покидаю этот край, где я забыт даже тою, кого я любил больше всех в моей жизни, и больше я уже никогда не вернусь сюда. Я еду в Париж...

— Ты едешь в Париж! — громко воскликнула г-жа де Реналь.

Рыдания душили её; она уже не пыталась скрыть своего смятения. Жюльен только этого поощрения и ждал: теперь он мог отважиться на решительный шаг, которым до сих пор боялся испортить всё. До этого её восклицания, ничего не видя в темноте, он совсем не мог себе представить, к чему это может привести. Теперь он уже больше не колебался: страх перед угрызениями совести, которые потом отравляли бы ему жизнь, вернул ему всё его самообладание; он поднялся и холодно сказал:

— Да, сударыня, я покидаю вас навсегда; будьте счастливы, прощайте.

Он сделал несколько шагов к окну и уж взялся за раму, чтобы приоткрыть её. Г-жа де Реналь бросилась к нему и припала головой к его плечу; он почувствовал, как она сжимает его в своих объятиях и щека её льнёт к его щеке.

Так после трёхчасового разговора Жюльен добился того, чего так пламенно жаждал в течение двух первых часов. Случись это немного раньше, какое счастье доставила бы ему и эта пылкая нежность, вспыхнувшая с прежней силой, и заглохшее раскаяние г-жи де Реналь, но теперь, когда он добился этого хитростью, он уже не ощущал ничего, кроме наслаждения. Жюльену захотелось во что бы то ни стало, несмотря на все возражения своей возлюбленной, зажечь ночник.

— Неужели ты хочешь, — говорил он ей, — чтобы у меня даже не осталось никакого воспоминания о том, что я тебя видел? Любовь, которая, наверно, сияет в твоих прелестных глазах, пропадёт для меня! Эта милая беленькая ручка так и останется невидимкой? Подумай, ведь я покидаю тебя, и, быть может, очень надолго!

«Какой стыд!» — говорила себе г-жа де Реналь; но она уже не могла отказать ему ни в чём: едва только он напоминал ей о вечной разлуке, — она заливалась слезами. Уже заря начинала отчётливо обрисовывать контуры елей на горах, к востоку от Верьера. Но вместо того, чтобы бежать, Жюльен, совершенно опьяневший от страсти, стал просить г-жу де Реналь позволить ему провести весь день, спрятавшись в её комнате, и уйти только завтра ночью.

— А почему бы нет? — отвечала она. — После того как я вторично пала, и бесповоротно, у меня не осталось ни капли уважения к себе: видно, это уж моё горе на всю жизнь. — И она самозабвенно прижала его к своему сердцу. — Муж мой сейчас не то что раньше: у него сильные подозрения, ему кажется, что я перехитрила его, и он очень зол на меня. Если он услышит хотя бы малейший звук, я пропала; он меня выгонит, как последнюю тварь, — да я такая и есть.

— Ах! Вот они, увещания господина Шелана, — сказал Жюльен. — Ты не стала бы так говорить со мной до этого проклятого моего отъезда в семинарию. Тогда ты меня любила!

Жюльен был немедленно вознаграждён за то хладнокровие, с каким он произнёс эти слова: он увидел, как возлюбленная его тотчас же позабыла о той опасности, которая ей грозила со стороны мужа, а испугалась другой, гораздо более страшной опасности: что Жюльен может усомниться в её любви. День разгорался стремительно и ярко разливался по комнате; Жюльен в своей гордости теперь упивался блаженством, видя в своих объятиях и чуть ли не у ног своих эту прелестную женщину, единственную, которую он любил в своей жизни и которая, всего несколько часов тому назад, вся была охвачена одним только страхом перед карающим богом и всем существом предана своему долгу. Вся её решимость, подкреплённая стойкостью, не изменявшей ей в течение целого года, не могла устоять перед его мужеством.

Вскоре в доме началось движение, и г-жу де Реналь встревожило одно обстоятельство, о котором она совсем было забыла.

— Эта противная Элиза придёт в комнату... А что же нам делать с твоей громадной лестницей? — сказала она своему возлюбленному. — Куда её спрятать? Ах, знаю, я отнесу её на чердак! — задорно воскликнула она.

— Вот такой я тебя помню, такая ты была раньше! — с восторгом сказал Жюльен. — Но ведь тебе придётся пройти через людскую, где спит лакей?

— А я оставлю лестницу в коридоре, позову лакея и ушлю его куда-нибудь.

— Придумай, что ему сказать, если он, проходя по коридору, заметит лестницу.

— Ну, конечно, ангел мой! — отвечала ему г-жа де Реналь, целуя его. — А ты сразу полезай под кровать, если, не дай бог, Элиза придёт сюда без меня.

Жюльен был поражён этой неожиданной весёлостью. «Значит, приближение настоящей опасности, — подумал он, — не только не пугает, а, наоборот, радует её, потому что она забывает обо всех этих своих угрызениях. Ах, вот поистине бесподобная женщина! Есть чем гордиться, властвуя над таким сердцем!» Жюльен был в полном восхищении. Г-жа де Реналь приподняла лестницу: она явно была слишком тяжела для неё. Жюльен подошёл помочь ей и залюбовался её изящным станом, который отнюдь не свидетельствовал о большой силе, как вдруг г-жа де Реналь без всякой помощи подхватила лестницу и понесла её с такой лёгкостью, словно это был стул. Она быстро поднялась с ней в коридор четвёртого этажа и там положила её на пол вдоль стены. Затем она кликнула лакея, а чтобы дать ему время одеться, пошла наверх, на голубятню. Когда она минут через пять вернулась в коридор, лестницы там уже не было. Куда же она исчезла? Если бы Жюльена не было в доме, это нимало не обеспокоило бы её. Но сейчас — если муж увидит эту лестницу! Страшно подумать, что из этого может произойти. Г-жа де Реналь бросилась искать её по всему дому. Наконец она нашла её под самой крышей, куда её втащил и даже, по-видимому, припрятал лакей. Это было престранное происшествие, и в другое время оно, несомненно, испугало бы её.

«А не всё ли равно, — подумала она, — что может случиться через двадцать четыре часа, когда Жюльена здесь не будет? Всё уж тогда превратится для меня в один сплошной ужас и угрызения».

У неё смутно мелькнула мысль, что для неё это будет смерть, — ах, не всё ли равно! После такой разлуки — и ведь она думала, что это уж навсегда, — судьба вернула ей Жюльена, она снова с ним, а то, что он сделал, чтобы добраться до неё, показывает, как сильно он её любит!

Она рассказала Жюльену про историю с лестницей.

— Но что же я скажу мужу, — говорила она, — если лакей донесёт ему, что нашёл лестницу? — Она с минуту подумала. — Им понадобится по меньшей мере двадцать четыре часа, чтобы найти крестьянина, который тебе её продал... — И, бросившись в его объятия и судорожно сжимая его, она воскликнула: — Ах! Умереть, умереть бы вот так! — и, прильнув к нему, осыпала его поцелуями. — Но всё-таки я не хочу, чтобы ты умер с голоду, — сказала она, смеясь. — Идём, я тебя сейчас спрячу в комнате госпожи Дервиль, она у нас всегда на запоре. — Она пошла караулить в самый конец коридора, а Жюльен бегом пробежал в соседнюю комнату. — Смотри, не открывай, если постучат, — сказала она, запирая его, — а впрочем, это могут быть только дети: им может прийти в голову затеять здесь какую-нибудь игру.

— Ты их приведи в сад под окошко, мне хочется на них посмотреть, и пусть они поговорят.

— Да! Да! Непременно! — крикнула она ему уходя.

Она скоро вернулась с апельсинами, бисквитами и бутылкой малаги; хлеба ей не удалось стащить.

— А муж твой что делает? — спросил Жюльен.

— Пишет, у него там какие-то сделки с крестьянами.

Но пробило уже восемь часов, и в доме поднялась обычная утренняя суета. Не покажись г-жа де Реналь, её стали бы искать повсюду. Ей пришлось покинуть Жюльена. Но скоро она опять появилась и, пренебрегая всякой осторожностью, принесла ему чашку кофе: она боялась только одного — как бы он у неё не умер с голоду. После завтрака ей удалось привести детей под окна комнаты г-жи Дервиль. Он нашёл, что они очень выросли, но ему показалось, что они как-то погрубели, а может быть, это он сам изменился. Г-жа де Реналь заговорила с ними о Жюльене. Старший очень дружелюбно вспоминал о своём наставнике и сожалел о нём, но оба младшие, как оказалось, почти совсем забыли его.

Господин де Реналь не выходил из дому в это утро: он без конца бегал вверх и вниз по лестнице и сновал по всему дому, занятый своими сделками с крестьянами, которым он продавал картофель. До самого обеда у г-жи де Реналь не нашлось ни одной минутки, чтобы навестить своего узника. Когда позвонили к обеду и подали на стол, ей пришло в голову стащить для него тарелку горячего супа. И вот в ту самую минуту, когда она тихонько подходила к двери его комнаты, осторожно неся тарелку с супом, она вдруг столкнулась лицом к лицу с тем самым лакеем, который утром припрятал лестницу. Он также тихонько крался по коридору и как будто прислушивался. Должно быть, Жюльен неосторожно разгуливал у себя в комнате. Лакей удалился, несколько сконфуженный. Г-жа де Реналь спокойно вошла к Жюльену; эта встреча с лакеем очень напугала его.

— Ты боишься, — сказала она ему, — а я сейчас готова встретить любую опасность и глазом не моргну. Я только одного боюсь: той минуты, когда останусь одна, после того как ты уедешь. — И она бегом выбежала из комнаты.

— Ах! — воскликнул восхищённый Жюльен. — Только одни муки раскаяния и страшат эту удивительную душу!

Наконец наступил вечер. Г-н де Реналь отправился в Казино.

Жена его заявила, что у неё ужаснейшая мигрень, и ушла к себе; она поторопилась отослать Элизу и, едва та ушла, тотчас же вскочила, чтобы выпустить Жюльена.

Оказалось, что он в самом деле умирает от голода. Г-жа де Реналь отправилась в буфетную за хлебом. Вдруг Жюльен услыхал громкий крик. Г-жа де Реналь вернулась и рассказала ему, что она в темноте подошла к буфету, куда убирали хлеб, и едва протянула руку, как наткнулась на женское плечо. Оказалось, что это Элиза, и её-то крик и слышал Жюльен.

— Что она там делала?

— Наверно, таскала конфеты или подглядывала за нами, — отвечала ему г-жа де Реналь с полнейшим равнодушием. — Но я, к счастью, нашла паштет и целый хлебец.

— А тут что у тебя? — сказал Жюльен, показывая на карманы её передника.

Госпожа де Реналь совсем забыла, что они у неё с самого обеда набиты хлебом.

Жюльен сжал её в объятиях: никогда ещё она не казалась ему такой прекрасной. «Даже в Париже, — смутно пронеслось у него в голове, — никогда я не встречу такую благородную душу!» Эта её неловкость, свидетельствующая о том, что она не привыкла к такого рода ухищрениям, сочеталась в ней с истинным мужеством, присущим человеку, который способен содрогнуться только перед опасностью иного рода, и опасностью гораздо более страшной, но только в ином смысле.

Жюльен ужинал с большим аппетитом, а подруга его подшучивала над простотой угощения — ей было страшно позволить себе перейти на серьёзный тон, — как вдруг кто-то с силой рванул дверь. Это был г-н де Реналь.

— Что вы там заперлись? — кричал он ей.

Жюльен едва успел спрятаться под диван.

— Как так? Вы совсем одеты! — сказал г-н де Реналь, входя. — Вы ужинаете и заперлись на ключ!

В обычный день этот вопрос, заданный со всей супружеской резкостью, привёл бы в замешательство г-жу де Реналь, но сейчас она знала, что стоит мужу только чуть-чуть нагнуться — и он увидит Жюльена, ибо г-н де Реналь уселся как раз на тот стул, на котором только что сидел Жюльен, прямо напротив дивана.

Мигрень послужила оправданием всему. Тогда он начал пространно рассказывать ей, каким образом ему удалось выиграть партию на бильярде в Казино, — «да, партию в девятнадцать франков, представь себе!» — говорил он, и вдруг она заметила на стуле, в трёх шагах от них, шляпу Жюльена. Она словно обрела ещё больше хладнокровия: спокойно начала раздеваться и, улучив момент, быстро прошла позади мужа и кинула своё платье на стул со шляпой.

Наконец г-н де Реналь удалился. Она попросила Жюльена ещё раз рассказать ей, как он жил в семинарии.

— Вчера я тебя не слушала: ты говорил, а я только и думала, как бы мне собраться с духом и прогнать тебя.

Сегодня ей даже и в голову не приходило остерегаться. Они говорили очень громко, и было, наверно, уже часа два ночи, как вдруг их прервал неистовый стук в дверь. Это опять был г-н де Реналь.

— Откройте сейчас же! К нам забрались воры! — кричал он. — Сен-Жан нынче утром нашёл их лестницу.

— Вот и конец всему! — воскликнула г-жа де Реналь, бросаясь в объятия Жюльена. — Он убьёт нас обоих, он не верит в воров. А я умру в твоих объятиях, и умру такая счастливая, какой никогда не была в жизни.

Она ни слова не отвечала мужу, который бушевал за дверью, и страстно целовала Жюльена.

— Спаси мать Станислава, — сказал он ей, приказывая взглядом. — Я прыгну во двор из окна уборной и убегу через сад; собаки меня узнали. Сверни в узел мою одежду и брось в сад, как только будет возможно. А пока пускай ломает дверь. Главное, никаких признаний: запрещаю тебе это. Пусть уж лучше подозревает, лишь бы не знал наверно.

— Ты разобьёшься насмерть! — вот всё, что она сказала; больше она ни о чём не тревожилась.

Она подошла вместе с ним к окну уборной, потом не спеша спрятала его одежду. И только после этого она наконец отворила мужу, который прямо кипел от ярости. Он осмотрел комнату, затем уборную и, не сказав ни слова, ушёл. Одежда Жюльена полетела из окна; он поймал её и стремглав бросился бежать к нижней террасе сада в сторону Ду.

Вдруг около его уха просвистела пуля, и тотчас же позади загремел ружейный выстрел.

«Это не господин де Реналь, — подумал Жюльен. — Он слишком плохо стреляет». Собаки бежали рядом с ним, не лая. Вторая пуля, видимо, перебила лапу одной из собак, потому что она жалобно завизжала. Жюльен перескочил через ограду, пробежал вдоль неё шагов пятьдесят и бросился бежать в противоположном направлении. Он услышал перекликавшиеся голоса и ясно разглядел своего врага — лакея, который стрелял из ружья; какой-то крестьянин по ту сторону сада тоже принялся стрелять, но в это время Жюльен уже стоял на берегу Ду и одевался.

Через час он был уже на расстоянии лье от Верьера, на дороге в Женеву. «Если у них действительно есть подозрения, — думал Жюльен, — они бросятся ловить меня по дороге в Париж».

Часть вторая

Она некрасива, не нарумянена.

Сент-Бёв

I. Сельские развлечения

O rus, quando ego te aspiciam![106]

Гораций

— Вы, сударь, верно, почтовых дожидаетесь на Париж? — сказал ему хозяин гостиницы, куда он зашёл перекусить.

— Сегодня не удастся — поеду завтра, я не тороплюсь, — отвечал ему Жюльен.

Он старался придать себе как нельзя более равнодушный вид; как раз в эту минуту подкатила почтовая карета. В ней оказалось два свободных места.

— Как! Да это ты, дружище Фалькоз! — воскликнул путешественник, ехавший из Женевы, другому, который входил в карету вслед за Жюльеном.

— А я думал, ты устроился где-то под Лионом, — сказал Фалькоз, — в какой-нибудь пленительной долине на берегах Роны.

— Устроился! Бегу оттуда.

— Да что ты! Ты, Сен-Жиро, и бежишь? С этаким пресвятым видом и ты умудрился попасть в преступники! — сказал Фалькоз, рассмеявшись.

— Да, оно, пожалуй, было бы и лучше, клянусь честью. Я бегу от этой чудовищной жизни, которую ведут в провинции. Я, ты знаешь, люблю лесов зелёную прохладу и сельскую тишину. Сколько раз ты упрекал меня за этот романтизм... Никогда в жизни я не хотел слушать про проклятую политику, а она-то меня оттуда и выгнала.

— А к какой же ты партии принадлежишь?

— Да ни к какой решительно, — это меня и погубило. Вот тебе вся моя политика: я люблю музыку, живопись. Хорошая книга для меня — целое событие. Скоро мне стукнет сорок четыре года. Сколько мне осталось жить? Пятнадцать, двадцать — ну, тридцать лет, самое большее. Так вот! Я думаю, лет через тридцать министры сделаются немного половчее, но уж, конечно, это будут такие же отменно честные люди, как и сейчас. История Англии показывает мне, всё равно как зеркало, всё наше будущее. Всегда найдётся какой-нибудь король, которому захочется расширить свои прерогативы, всегда мечты о депутатском кресле, слава и сотни тысяч франков, которые загребал Мирабо{107}, будут мешать спать провинциальным богачам, и это у них называется — быть либералом и любить народ. Жажда попасть в пэры или в камер-юнкеры вечно будет подстёгивать ультрароялистов. Всякий будет стремиться стать у руля на государственном корабле, ибо за это недурно платят. И неужели там так-таки никогда и не найдётся скромного маленького местечка для обыкновенного путешественника?

— Да в чём дело-то? Выкладывай, что с тобой случилось? Должно быть, что-нибудь очень занятное, принимая во внимание твой невозмутимый характер: уж не последние ли выборы выгнали тебя из провинции?

— Мои несчастья начались много раньше. Четыре года тому назад, когда мне было сорок, у меня было пятьсот тысяч франков, нынче мне на четыре года больше, а денег у меня, похоже, тысяч на пятьдесят франков поубавится, и теряю я их на продаже моего замка Монфлери на Роне... Чудесное место...

В Париже мне осточертела эта постоянная комедия, которую нас заставляет ломать так называемая цивилизация девятнадцатого века. Я жаждал благодушия и простоты. И вот я покупаю себе именьице в горах, над Роной. Красота неописуемая, лучше места на всём свете не сыщешь.

Приходский священник и мелкопоместные дворянчики, мои соседи, ухаживают за мной целых полгода, я их кормлю обедами. «Я уехал из Парижа, — говорю я им, — чтобы больше за всю жизнь мою не слышать ни одного слова о политике. Как видите, я даже ни на одну газету не подписался. И чем меньше мне почтальон писем носит, тем мне приятнее».

Но у приходского священника, оказывается, свои виды: вскорости меня начинают неотступно осаждать тысячами всяких бесцеремонных требований и придирок. Я собирался уделить в пользу бедняков две-три сотни франков в год. Нет! У меня требуют их на какие-то богоспасаемые общества — святого Иосифа, святой Девы и так далее. Я отказываюсь — на меня начинают сыпаться всяческие поношения. А я, дурак, огорчаюсь. Я уж больше не могу вылезти из дома утром и спокойно бродить себе, наслаждаясь красотой наших гор, — непременно какая-нибудь пакость нарушит моё мечтательное настроение и самым отвратительным образом напомнит о существовании людей и их злобы. Ну вот, скажем, идёт крёстный ход с молебствием — люблю я это пение (ведь это, верно, ещё греческая мелодия), — так они моих полей не благословляют, потому что, говорит наш поп, сии поля суть поля нечестивца. У старой ханжи-крестьянки пала корова. Так это, говорит, оттого, что она паслась возле пруда, который принадлежит мне, нечестивцу, парижскому философу, — и через неделю все мои рыбки плавают брюшком вверх: отравили негашёной известью. И вот такие пакости подносятся мне тысячью всяческих способов. Мировой судья — честный человек, но он боится за своё место, и потому вечно я у него оказываюсь не прав. Деревенский покой превращается для меня в ад. А раз люди видят, что от меня отрёкся приходский священник, глава местного общества иезуитов, и меня не думает поддерживать отставной капитан, глава тамошних либералов, все на меня ополчаются, все, вплоть до каменщика, который целый год жил на моих хлебах, вплоть до каретника, который, починяя мои плуги, попробовал было обжулить меня безнаказанно.

Наконец, чтобы иметь хоть какую-нибудь поддержку и выиграть хоть одну из моих судебных тяжб, я делаюсь либералом, ну, а тут как раз, как вот ты и сказал, подоспели эти окаянные выборы: от меня требуют, чтобы я голосовал...

— За неизвестного тебе кандидата?

— Да нет, он слишком хорошо мне известен! Я отказываюсь — чудовищная неосторожность! Тут уж на меня мигом обрушиваются либералы, и положение моё становится невыносимым. Я полагаю, что если бы приходскому попу пришло в голову обвинить меня в том, что я зарезал мою судомойку, так нашлось бы двадцать свидетелей из той и другой клики, которые видели своими глазами, как я совершил это преступление.

— А ты хотел жить в деревне и не угождать страстишкам своих соседей, даже не слушать их болтовни? Какая слепота!

— Ну, теперь-то я прозрел. Монфлери продаётся; пусть уж я потеряю на этом пятьдесят тысяч франков, коли потребуется, но я просто в себя не могу прийти от радости, что выбрался наконец из этого ада лицемерия и мерзостей.

Теперь я решил искать одиночества и сельской тишины в единственном месте во Франции, где его можно найти, — в мансарде на пятом этаже, с окнами на Елисейские поля. И я даже, знаешь, подумываю, не обеспечить ли мне свою политическую репутацию в Рульском квартале подношением просфор нашему приходу.

— Да, этого с тобой не случилось бы при Бонапарте! — сказал Фалькоз, и глаза его сверкнули гневом и сожалением.

— Здравствуйте пожалуйста! А чего же он совался куда не надо, этот твой Бонапарт? Всё, что я теперь терплю, — его рук дело.

Тут Жюльен, слушавший внимательно, насторожился ещё больше. Он с первых же слов догадался, что бонапартист Фалькоз не кто иной, как друг детства г-на де Реналя, отрёкшегося от него в 1816 году, а философ Сен-Жиро, должно быть, брат того самого начальника канцелярии в префектуре... который умел прибирать к своим рукам по дешёвке общественные здания на торгах.

— Всё это твой Бонапарт наделал, — продолжал Сен-Жиро. — Порядочный человек сорока лет от роду, с пятьюстами тысячами франков в кармане, как бы он ни был безобиден, не может обосноваться в провинции и обрести там мир душевный, — попы да тамошняя знать изгоняют его оттуда.

— Ах, не говори о нём так! — воскликнул Фалькоз. — Никогда Франция не пользовалась таким уважением среди народов, как эти тринадцать лет, когда он царствовал. Всё, всё, что тогда ни делалось, было полно величия.

— Твой император, чтоб его чёрт побрал, — возразил сорокачетырехлетний господин, — был велик только на полях сражений да ещё когда он навёл порядок в финансах в тысяча восемьсот втором году. А что означает всё его поведение после этого? Все эти его камергеры, и эта помпа, и приёмы в Тюильри — всё это просто повторение, новое издание всё той же монархической чепухи. Его подновили, подправили, это издание, и оно могло бы ещё продержаться век, а то и два. Знати и попам захотелось вернуться к старому, но у них нет той железной руки, которая умела бы преподнести его публике.

— Вот уж поистине речь старого газетчика!

— Кто меня согнал с моей земли? — продолжал разъярённый газетчик. — Попы, которых Наполеон вернул своим конкордатам, вместо того чтобы держать их на том же положении, как держат в государстве врачей, адвокатов, астрономов, считать их за обыкновенных граждан и отнюдь не интересоваться ремеслом, при помощи которого они зарабатывают себе на хлеб. Разве сейчас могли бы существовать эти наглецы-дворянчики, если бы твой Бонапарт не понаделал из них баронов да князей?{108} Нет, они уже доживали свой век. А теперь, после попов, вот именно эти-то сельские аристократишки больше всего мне крови и испортили, они-то и заставили меня либералом сделаться.

Разговору этому не было конца; ещё полвека Франция будет разглагольствовать на эту тему. Сен-Жиро продолжал твердить, что жить в провинции немыслимо; тогда Жюльен робко указал ему на пример г-на де Реналя.

— Нашли пример, нечего сказать! Эх вы, молодой человек! — воскликнул Фалькоз. — Реналь поспешил стать молотом, чтобы не оказаться наковальней, да ещё каким молотом! Но я уже вижу, как его вот-вот спихнёт Вально! Знаете вы этого мошенника? Вот это уж поистине беспримесный. Что-то запоёт ваш господин де Реналь, когда в одно прекрасное утро он и оглянуться не успеет, как из-под него вышибут стул и на его место сядет Вально?

— Вот он тогда и останется один на один со всеми своими преступлениями, — сказал Сен-Жиро. — А вы, значит, знаете Верьер, молодой человек? Ну, так вот. Бонапарт, — чтоб ему на том свете пусто было за все эти его монархические плутни, — он-то как раз и дал возможность царствовать всем этим Реналям да Шеланам, а те уже допустили царство Вально и Малонов.

Этот мрачный разговор о тайнах политики задевал любопытство Жюльена и отвлекал его от сладостных воспоминаний.

Он не ощутил особого волнения, когда вдалеке перед его взором впервые показался Париж. Воздушные замки грядущего отступали перед живым и ещё не успевшим остыть воспоминанием о тех двадцати четырёх часах, которые он только что провёл в Верьере. Он клялся себе, что никогда не покинет детей своей возлюбленной и бросит всё, чтобы защитить и спасти их, если наглые происки попов снова приведут страну к республике и к преследованиям знати.

А что бы случилось тогда, когда он ночью явился в Верьер, если бы в ту минуту, когда он прислонил лестницу к окну спальни г-жи де Реналь, там бы оказался кто-нибудь чужой или сам г-н де Реналь?

А какое блаженство — вспоминать эти первые два часа, когда его возлюбленная так хотела прогнать его, а он уговаривал её, сидя около неё в темноте! В такой душе, как душа Жюльена, такие воспоминания остаются на всю жизнь. А конец свидания уже переплетался у него с первыми днями их любви, больше года тому назад.

Но вот карета остановилась, и Жюльен очнулся от своих упоительных грёз. Они въехали во двор почтовой станции на улице Жан-Жака Руссо.

— Я хочу поехать в Мальмезон{109}, — сказал он, увидя подъезжавший кабриолет.

— В такой час, сударь! Зачем?

— А вам что до того? Поезжайте.

Истинная страсть думает только о себе. И вот потому-то, как мне кажется, страсти так и нелепы в Париже, где каждый ваш сосед воображает, что им очень интересуются. Не стану описывать вам восторги Жюльена в Мальмезоне. Он плакал. Как? Плакал? Несмотря на эти гнусные белые стены, что понастроили там в нынешнем году, искромсав весь парк на кусочки? Представьте себе, сударь, да; для Жюльена, как и для потомства, не существовало никакой разницы между Аркольским мостом, островом Святой Елены и Мальмезоном{110}.

Вечером Жюльен долго колебался, прежде чем решился пойти в театр: у него были престранные идеи по поводу этого богопротивного места.

Глубочайшее недоверие не позволяло ему любоваться живым Парижем; его трогали только памятники, оставленные его героем.

«Итак, значит, я теперь в самом центре всяких интриг и лицемерия! Вот тут-то и царят покровители аббата де Фрилера».

На третий день к вечеру любопытство одержало верх над его намерением посмотреть всё и только потом уж отправиться к аббату Пирару. Холодным, сухим тоном аббат разъяснил ему, какая жизнь ждёт его у г-на де Ла-Моля.

— Если к концу нескольких месяцев вы не окажетесь полезным, вы вернётесь в семинарию, но у вас будет добрая зарука. Вы будете жить в доме маркиза; это один из первых вельмож во Франции. Вы будете носить чёрный костюм, но такой, какой носят люди в трауре, а не такой, какой носит духовенство. Я требую, чтобы вы три раза в неделю продолжали занятия по богословию в семинарии, куда я вас рекомендую. Ежедневно к полудню вы будете являться в библиотеку маркиза, который предполагает поручить вам вести переписку по его тяжбам и другим делам. Маркиз пишет на полях каждого письма, которое приходит на его имя, кратко, в двух словах, что надлежит ответить. Я полагаю — и так я сказал ему, — что по истечении трёх месяцев вы приобретёте умение составлять ответы так, что, если вы принесёте на подпись маркизу двенадцать писем, он сможет подписать восемь или девять. Вечером, в восемь часов, вы всё складываете, приводите в порядок его письменный стол, и в десять вы свободны.

— Может случиться, — продолжал аббат Пирар, — что какая-нибудь престарелая дама или какой-нибудь господин с вкрадчивым языком посулят вам некие необозримые блага или просто-напросто предложат вам деньги, чтобы вы показали им письма, которые пишут маркизу...

— О сударь! — весь вспыхнув, воскликнул Жюльен.

— Странно, — сказал аббат с горькой усмешкой, — что у вас, при вашей бедности, да ещё после целого года семинарии, всё ещё сохранились эти порывы благородного негодования. Должно быть, вы были совсем уж слепцом!

— Уж не сила ли крови это? — промолвил аббат вполголоса, как бы рассуждая сам с собой. — А всего страннее, — добавил он, поглядывая на Жюльена, — то, что маркиз вас знает... Не представляю себе откуда. Он положил вам для начала сто луидоров жалованья. Этот человек повинуется только своим прихотям — вот в чём его недостаток. Взбалмошностью он, пожалуй, не уступит вам. Если он останется вами доволен, ваше жалованье может со временем подняться до восьми тысяч франков.

— Но вы, конечно, понимаете, — язвительным тоном продолжал аббат, — что он даёт вам эти деньги не за ваши прекрасные глаза. Надо суметь стать полезным. Я бы на вашем месте старался говорить поменьше и тем более воздерживался бы говорить о том, чего я не знаю. Да, — промолвил аббат, — я ещё собрал кое-какие сведения для вас: я совсем было забыл про семью господина де Ла-Моля. У него двое детей: дочь и сын — юноша девятнадцати лет, красавец, щёголь, ветрогон, который никогда в полдень не знает, что ему в два часа дня в голову взбредёт. Он неглуп, храбрец, воевал в Испании{111}. Маркиз надеется, уж не знаю почему, что вы станете другом юного графа Норбера. Я сказал, что вы преуспеваете в латыни. Быть может, он рассчитывает, что вы обучите его сына нескольким расхожим фразам о Цицероне и Вергилии.

На вашем месте я бы никогда не позволил этому молодому красавцу подшучивать над собой, и, прежде чем отвечать на всякие его любезности, которые, несомненно, будут как нельзя более учтивы, но уж, наверно, не без иронии, я бы заставил повторить их себе не один раз.

Не скрою от вас, что молодой граф де Ла-Моль будет, разумеется, презирать вас хотя бы просто потому, что вы буржуа, а его предок был придворным и ему выпала честь сложить голову на плахе на Гревской площади двадцать шестого апреля тысяча пятьсот семьдесят четвёртого года{112} за некую политическую интригу.

Вы же — вы всего лишь сын плотника из Верьера да ещё состоите на жалованье у его отца. Взвесьте хорошенько эту разницу да почитайте историю этой семьи у Морери{113}. Все льстецы, которые у них обедают, никогда не упускают случая упомянуть об этом историческом труде каким-нибудь, как у них говорится, лестным намёком.

Думайте хорошенько, когда будете отвечать на шуточки господина графа Норбера де Ла-Моля, командира гусарского эскадрона и будущего пэра Франции, чтобы потом не прибегать ко мне с жалобами.

— Мне кажется, — сказал Жюльен, густо краснея, — что я просто не должен отвечать человеку, который меня презирает.

— Вы понятия не имеете о презрении такого рода: оно будет проявляться только в преувеличенной любезности. И будь вы глупцом, вы бы, конечно, легко могли дать себя провести на этом, а если бы вы стремились во что бы то ни стало сделать себе карьеру, вы должны были бы дать себя провести.

— А если в один прекрасный день я решу, что всё это мне не подходит, — сказал Жюльен, — что же, я буду считаться неблагодарным, если вернусь в мою келейку номер сто три?

— Разумеется, — отвечал аббат. — Все клевреты этого дома постараются оклеветать вас, но тогда появлюсь я. Adsum qui feci[114]. Я скажу, что это решение исходит от меня.

Жюльена ужасно удручал желчный и чуть ли не злобный тон г-на Пирара: этот тон совсем обесценил для него даже последние слова аббата.

Дело в том, что аббат укорял себя за свою привязанность к Жюльену, и его охватывал какой-то чуть ли не благоговейный страх, словно он совершил кощунство, позволяя себе вот так вмешиваться в чужую судьбу.

— Вы увидите там ещё, — продолжал он всё тем же недовольным тоном и словно выполняя некий неприятный долг, — госпожу маркизу де Ла-Моль. Это высокая белокурая дама, весьма набожная, высокомерная, отменно вежливая, но ещё более того суетно никчёмная. Это дочь старого герцога де Шона, столь известного своими аристократическими предрассудками. И сия важная дама являет собой нечто вроде весьма выразительного образца женщины её ранга, самой сущности её. Она не считает нужным скрывать, что единственное преимущество, достойное уважения в её глазах, — это иметь в своём роду предков, которые участвовали в крестовых походах. Деньги — это уже нечто второстепенное и далеко не столь существенное. Вас это удивляет? Друг мой, мы с вами уже не в провинции.

Вы увидите в её гостиной больших сановников, которые позволяют себе говорить о наших государях весьма пренебрежительным тоном. Что же касается госпожи де Ла-Моль, то она всякий раз, как произносит имя какого-нибудь принца, а тем более принцессы королевской крови, считает своим долгом почтительно понизить голос. Я не советую вам говорить при ней, что Филипп II или Генрих VIII были чудовищами. Они были королями, и это даёт им незыблемое право пользоваться благоговейным уважением всех людей, а тем более таких захудалых людишек, как мы с вами. Однако, — добавил г-н Пирар, — мы люди духовного звания — таким по крайней мере она вас будет считать, — и в качестве таковых мы являемся для неё чем-то вроде лакеев, необходимых для спасения её души.

— Сударь, — сказал Жюльен, — мне сдаётся, что я недолго пробуду в Париже.

— В добрый час. Но заметьте, что человек нашего звания не может достигнуть положения без покровительства вельмож. А те, я бы сказал, неизъяснимые черты, которые, по крайней мере на мой взгляд, отличают натуру вашу, обрекают вас на гонение, если вы не сумеете прочно устроить свою судьбу, — середины для вас нет. Не обольщайтесь. Люди видят, что вам не доставляет удовольствия, когда они заговаривают с вами, а в такой общительной стране, как наша, вы осуждены быть горемыкой, если не заставите себя уважать.

Что сталось бы с вами в Безансоне, если бы не прихоть маркиза де Ла-Моля? Придёт день, и вы поймёте, как необыкновенно то, что он для вас сделал, и если вы не бесчувственное чудовище, вы будете питать к нему и к его семье вечную признательность. Сколько бедных аббатов, гораздо более образованных, чем вы, годами жили в Париже, получая по пятнадцати су за требу и десять су за учёный диспут в Сорбонне!.. Вспомните-ка, что я вам рассказывал прошлой зимой, какую жизнь приходилось вести в первые годы этому мошеннику кардиналу Дюбуа{115}. Или вы в гордыне своей воображаете, что вы, может быть, даровитее его?

Я, например, человек спокойный, заурядный, я был уверен, что так и окончу свои дни в семинарии, и с истинно детским неразумием привязался к ней. И что же? Меня уже совсем собирались сместить, когда я подал прошение об отставке. А знаете ли вы, каковы были тогда мои средства к существованию? Мой капитал равнялся пятистам двадцати франкам, ни более ни менее, и друзей — никого, разве что двое или трое знакомых. Господин де Ла-Моль, которого я никогда в глаза не видал, вытащил меня из этой скверной истории: стоило ему замолвить словечко — и мне дали приход. Прихожане мои — люди с достатком и не из тех, что погрязли во всяких грубых пороках, а доход мой — стыдно даже сказать, насколько он превышает мои труды. Я потому с вами так долго беседую, что хочу вложить немножко здравого смысла в эту ветреную голову.

И ещё одно: я, на своё несчастье, человек вспыльчивый, — может случиться, что мы с вами когда-нибудь перестанем говорить друг с другом.

Если высокомерие маркизы или скверные шуточки её сынка сделают для вас этот дом совершенно невыносимым, я вам советую закончить ваше образование где-нибудь в семинарии в тридцати лье от Парижа, и лучше на севере, чем на юге. На севере народ более цивилизован и несправедливости меньше, и надо признаться, — добавил он, понизив голос, — что соседство парижских газет как-никак немного обуздывает этих маленьких тиранов.

Если же мы с вами будем по-прежнему находить удовольствие в общении друг с другом и окажется, что дом маркиза вам не подходит, я предлагаю вам занять место моего викария, и вы будете получать половину того, что даёт мой приход. Я вам должен это и ещё более того, — прибавил он, прерывая благодарности Жюльена, — за то необычайное предложение, которое вы мне сделали в Безансоне. Если бы у меня тогда вместо пятисот двадцати франков не оказалось ничего, вы бы меня спасли.

Голос аббата утратил свою язвительность. Жюльен, к великому своему стыду, почувствовал, что глаза его наполняются слезами; ему так хотелось броситься на грудь к своему другу. Он не удержался и сказал, стараясь придать своему голосу как можно больше мужественности:

— Мой отец ненавидел меня с того дня, как я появился на свет; это было для меня одним из величайших несчастий. Но я всегда буду благодарить судьбу — в вас я нашёл отца, сударь.

— Хорошо, хорошо, — смутившись, пробормотал аббат и, обрадовавшись случаю произнести назидание, достойное ректора семинарии, добавил: — Никогда не следует говорить «судьба», дитя моё: говорите всегда «Провидение».

Фиакр остановился, кучер приподнял бронзовый молоток у огромных ворот. Это был особняк де Ла-Моль; и чтобы прохожие не могли в этом усомниться, слова эти были вырезаны на чёрной мраморной доске над воротами.

Эта напыщенность не понравилась Жюльену. Они так боятся якобинцев! Им за каждым забором мерещится Робеспьер и его тележка{116}. У них это доходит до того, что иной раз просто со смеху умереть можно, — и вдруг так выставлять напоказ своё жилище, точно нарочно, чтобы толпа сразу могла узнать его, если разразится мятеж, и бросилась громить. Он поделился этой мыслью с аббатом Пираром.

— Ах, бедное дитя моё! Да, вам скоро придётся быть моим викарием. Что за чудовищные мысли вам приходят на ум.

— Да ведь это так просто, само собой напрашивается, — отвечал Жюльен.

Важный вид привратника, а ещё того более — сверкающий чистотой двор привели его в восхищение. Стоял ясный солнечный день.

— Какая замечательная архитектура! — сказал он своему спутнику.

Это был один из тех безвкусных особняков Сен-Жерменского предместья, которые строились незадолго до смерти Вольтера. Никогда ещё мода и красота не были так далеки друг от друга.

II. Вступление в свет

Забавное, трогательное воспоминание: первая гостиная, в которую восемнадцатилетний юноша вступает один, без поддержки! Достаточно было одного беглого женского взгляда, и я уже робел. Чем больше я старался понравиться, тем больше я обнаруживал свою неловкость. Мои представления обо всём — как они были далеки от истины: то я ни с того ни с сего привязывался к кому-нибудь всей душой, то видел в человеке врага, потому что он взглянул на меня сурово. Но среди всех этих ужасных мучений, проистекавших из моей робости, сколь прекрасен был для меня ясный, безоблачный день.

Кант

Жюльен, озираясь, остановился посреди двора.

— Ведите же себя благоразумно, — сказал ему аббат Пирар, — вам приходят в голову ужаснейшие мысли, а потом, оказывается, вы сущее дитя! Где же Горациево nil mirari (ничему не удивляться)? Подумайте, весь этот сонм лакеев, глядя, как вы стоите здесь, тотчас же подымет вас на смех, они будут видеть в вас ровню, только по несправедливости поставленного выше их. Под видом добродушия, добрых советов, желания помочь вам они постараются подстроить так, чтобы вы оказались посмешищем.

— Пусть-ка попробуют, — отвечал Жюльен, закусив губу, и к нему тотчас же вернулась вся его обычная недоверчивость.

Гостиные бельэтажа, по которым они проходили, направляясь в кабинет маркиза, показались бы вам, мой читатель, столь же унылыми, сколь и великолепными. Предложи вам их со всем тем, что в них есть, — вы бы не захотели в них жить. Это обитель зевоты и скучнейшего резонёрства. Но восхищение Жюльена при виде их ещё более возросло. «Как можно быть несчастным, — думал он, — живя среди такого великолепия!»

Наконец они вступили в самую безобразную из всех комнат этого роскошного особняка: свет едва проникал в неё. Там сидел маленький худощавый человечек с острым взглядом, в белокуром парике. Аббат обернулся к Жюльену и представил его. Это был маркиз. Жюльен с большим трудом узнал его: таким он сейчас казался любезным. Это был совсем не тот надменный сановник, которого он видел в Бре-ле-О. Жюльену показалось, что в парике маркиза чересчур много волос. Он был так поглощён своими наблюдениями, что нисколько не робел. Потомок друга Генриха III на первый взгляд показался ему весьма невзрачным. Он был ужасно тощий и необыкновенно суетился. Но вскоре Жюльен заметил, что учтивость маркиза, пожалуй, даже приятнее для собеседника, нежели учтивость самого епископа Безансонского. Аудиенция длилась каких-нибудь три минуты. Когда они вышли, аббат заметил Жюльену:

— Вы смотрели на маркиза, как смотрят на картину; я не большой знаток по части того, что у этих людей называют вежливостью, — скоро вы будете знать всё это лучше меня, — но всё-таки должен сказать, что вольность вашего взгляда показалась мне не очень учтивой.

Они снова сели в фиакр; кучер остановился около бульвара, и Жюльен вслед за аббатом вошёл в большое помещение, где перед ними открылась анфилада просторных зал. Жюльен заметил, что здесь не было никакой мебели. Он принялся рассматривать великолепные золочёные часы на стене, изображавшие, как ему показалось, нечто весьма непристойное, но тут к нему подошёл какой-то очень элегантный и очень приветливый господин. Жюльен кивнул ему.

Господин заулыбался и положил ему руку на плечо. Жюльен вздрогнул и отскочил в сторону. Он весь побагровел от гнева. Аббат Пирар, несмотря на всю свою суровость, громко рассмеялся. Господин этот был портной.

— Даю вам полную свободу на два дня, — сказал аббат Жюльену, когда они вышли, — и тогда только я смогу представить вас госпоже де Ла-Моль. Другой стал бы вас оберегать, на первых порах, как молоденькую девушку в этом новом Вавилоне. Но если уж вам должно погибнуть, погибайте сразу, я по крайней мере буду избавлен от моей глупой слабости непрестанно печься о вас. Послезавтра утром этот портной пришлёт вам два костюма, и вы дадите пять франков подмастерью, который вам будет их примерять. Да, кстати, старайтесь, чтобы эти парижане поменьше слышали ваш голос. Достаточно вам сказать слово, как они уже сумеют найти над чем посмеяться. У них к этому природный дар. Послезавтра к полудню вы должны быть у меня... Ну, ступайте, погибайте... Да, я и забыл: закажите себе обувь, сорочки, шляпу — вот по этим адресам.

Жюльен разглядывал почерк, которым были написаны адреса.

— Это рука маркиза, — сказал аббат. — Это человек деятельный, который всё всегда предусмотрит и предпочитает всё делать сам, нежели отдавать приказания. Он вас затем и берёт к себе, чтобы вы его избавили от такого рода забот. Хватит ли у вас ума, чтобы должным образом исполнять всё то, что этот нетерпеливый человек даст вам понять полусловом? Это уж покажет будущее, смотрите, берегитесь!

Жюльен, не вымолвив ни слова, побывал у всех мастеров, адреса которых были указаны маркизом; он заметил, что все они относились к нему почтительно, а сапожник, записывая его имя в свою книгу, вывел: «Господин Жюльен де Сорель».

На кладбище Пер-Лашез какой-то в высшей степени обязательный и весьма либерально выражавшийся господин вызвался показать ему могилу маршала Нея{117}, которого мудрая политика отказала почтить эпитафией. Но, расставшись с этим либералом, который со слезами на глазах чуть не задушил его в своих объятиях, Жюльен обнаружил, что остался без часов. Обогащённый этим опытом, он через два дня в полдень предстал перед аббатом Пираром; тот долго осматривал его.

— Вы, чего доброго, ещё сделаетесь фатом, — сурово вымолвил аббат.

Жюльен выглядел очень молодо и производил впечатление юноши, который носит глубокий траур; он и впрямь был очень мил, но добрый аббат был сам слишком большой провинциал и не мог заметить, что у Жюльена ещё осталась привычка вертеть на ходу плечами, что в провинции считается весьма элегантным и внушительным.

На маркиза, когда он увидел Жюльена, его элегантность произвела совсем иное впечатление, нежели на доброго аббата.

— Вы бы не стали возражать против того, чтобы господин Сорель брал уроки танцев? — спросил он аббата.

Аббат остолбенел.

— Нет, — вымолвил он наконец, — Жюльен не священник.

Маркиз, шагая через ступеньку по узенькой потайной лестнице, сам повёл нашего героя в хорошенькую мансарду, окно которой выходило в громадный сад при особняке. Он спросил Жюльена, сколько сорочек он взял у белошвейки.

— Две, — робко отвечал Жюльен, смущённый тем, что столь важный сановник изволит входить в такие подробности.

— Превосходно, — с серьёзным видом сказал маркиз отрывистым, повелительным тоном, который заставил призадуматься нашего героя. — Превосходно. Так возьмите ещё двадцать две. Вот ваше жалованье за первую четверть года.

Спускаясь из мансарды, маркиз окликнул какого-то пожилого человека.

— Арсен, — сказал он ему, — вы будете прислуживать господину Сорелю.

Через несколько минут Жюльен очутился один в великолепной библиотеке. Какое блаженство! Чтобы кто-нибудь не застал его в таком волнении, он забрался в самый тёмный угол и оттуда с восхищением оглядывал блестящие корешки книг. «Всё это я смогу прочесть! — говорил он себе. — Ну как же мне может здесь не понравиться? Господин де Реналь уж, наверно, считал бы себя навеки обесчещенным, если бы сделал для меня сотую долю того, что сделал маркиз де Ла-Моль. А теперь посмотрим, что я тут должен переписать».

Покончив с работой, Жюльен осмелился приблизиться к книгам; он совсем одурел от радости, увидев полное собрание сочинений Вольтера. Он побежал к дверям библиотеки и распахнул их, чтобы его не могли застать врасплох. После этого он позволил себе насладиться вволю, раскрывая один за другим все восемьдесят томов. Они были в великолепных переплётах — это был истинный шедевр лучшего лондонского мастера. Да вовсе и не требовалось всего этого великолепия, чтобы привести Жюльена в неописуемый восторг.

Час спустя вошёл маркиз, взглянул на бумаги, переписанные Жюльеном, и с удивлением заметил, что Жюльен пишет слово cela[118] через два ll, cella. «Неужели всё, что аббат наговорил мне о его учёности, просто басня!» Сильно разочарованный, маркиз мягко заметил ему:

— Вы не совсем тверды в правописании?

— Да, это правда, — отвечал Жюльен, нимало не подозревая, как он вредит себе этим признанием.

Он был очень растроган добротой маркиза: она невольно приводила ему на память грубое высокомерие г-на де Реналя.

«Пустая трата времени вся эта затея с этим франшконтейским аббатиком, — подумал маркиз. — Но мне так нужен был верный человек!»

— Cela пишется с одним l, — сказал он Жюльену. — Всякий раз, когда вы будете заканчивать вашу переписку, проверяйте в словаре те слова, в правописании которых вы не уверены.

К шести часам маркиз прислал за Жюльеном; он с явным огорчением посмотрел на его сапоги.

— Это моя оплошность: я забыл вам сказать, что каждый день в половине шестого вам надлежит одеваться.

Жюльен смотрел на него, не понимая.

— Я имею в виду: надевать чулки. Арсен будет вам напоминать об этом. А сегодня я извинюсь за вас.

С этими словами маркиз распахнул дверь в гостиную, всю сиявшую позолотой, пропуская Жюльена вперёд. В подобных случаях г-н де Реналь всегда прибавлял шаг перед дверью, чтобы непременно войти первым. Эта мелкая суетность его прежнего патрона повела сейчас к тому, что Жюльен наступил маркизу на ногу, причинив ему этим немалую боль, ибо тот страдал подагрой. «Ах, он ещё ко всему прочему и увалень», — подумал маркиз. Он представил его высокой и весьма величественной женщине. Это была маркиза. Жюльен нашёл, что своим заносчивым видом она немного напоминает г-жу де Можирон, супругу помощника префекта Верьерского округа, когда та восседает на торжественных обедах в Сен-Шарле. Немного оробевший от пышного великолепия гостиной, Жюльен не расслышал того, что сказал г-н де Ла-Моль. Маркиза едва соблаговолила взглянуть на него. В гостиной было несколько мужчин, среди которых Жюльен, к своей несказанной радости, узнал молодого епископа Агдского, так милостиво беседовавшего с ним несколько месяцев назад во время торжественной церемонии в Бре-ле-О. Молодой прелат, должно быть, испугался умильных взоров, которые устремлял на него с робкой надеждой Жюльен, и не подумал узнать этого провинциала...

Жюльену казалось, что люди, собравшиеся в этой гостиной, держат себя как-то уныло и натянуто; в Париже говорят тихо и не позволяют себе волноваться из-за пустяков.

Было уже около половины седьмого, когда в гостиную вошёл красивый молодой человек с усиками, очень бледный и очень статный; у него была удивительно маленькая голова.

— Вы всегда заставляете себя ждать, — сказала ему маркиза, когда он целовал ей руку.

Жюльен понял, что это граф де Ла-Моль. Он с первого же взгляда показался ему очаровательным.

«Может ли быть, — подумал Жюльен, — чтобы этот юноша своими оскорбительными шутками заставил меня бежать из этого дома?»

Разглядывая графа Норбера, Жюльен заметил, что он был в сапогах со шпорами... «А я должен быть в туфлях, очевидно, как низший?» Все сели за стол; Жюльен услышал, как маркиза, повысив голос, сделала кому-то строгое замечание. И почти в ту же минуту он заметил молодую особу, очень светлую блондинку, необыкновенно стройную. Она подошла к столу и села напротив него. Она ему совсем не понравилась; однако, поглядев более внимательно, он подумал, что никогда ещё не видел таких красивых глаз; но только они изобличали необыкновенно холодную душу. Потом Жюльен уловил в них выражение скуки, которая пытливо приглядывается, но непрестанно помнит о том, что ей надлежит быть величественной. «Вот у госпожи де Реналь были очень красивые глаза, — думал он, — ей все говорили об этом, но в них нет ничего общего с этими глазами». У Жюльена было ещё слишком мало опытности, чтобы понять, что огоньки, загоравшиеся иногда в глазах мадемуазель Матильды, — он слышал, что её так называли, — были не чем иным, как огнём остроумия. А когда загорались глаза г-жи де Реналь, — это было пламя страсти или огонь благородного негодования, охватывавшего её, если при ней рассказывали о каком-нибудь возмутительном поступке. К концу обеда Жюльен нашёл словечко, которое хорошо определяло особенную красоту глаз м-ль де Ла-Моль. «Они у неё искромётные», — сказал он про себя. А в общем, она была ужасно похожа на мать, которая казалась Жюльену всё более и более противной, — и он перестал на неё смотреть. Зато граф Норбер казался ему обворожительным во всех отношениях. Жюльен был до того им очарован, что ему и в голову не приходило завидовать молодому графу или ненавидеть его за то, что граф был богаче и знатнее, чем он.

У маркиза, по мнению Жюльена, был явно скучающий вид.

Когда подавали вторую перемену, он сказал сыну:

— Норбер, прошу тебя любить и жаловать господина Жюльена Сореля. Я только что взял его в свой штаб и думаю сделать из него человека, если cella возможно. Это мой секретарь, — сказал маркиз своему соседу, — и он пишет «cela» через два «l».

Все посмотрели на Жюльена, который слегка поклонился, главным образом в сторону Норбера, но, в общем, все остались довольны его взглядом.

Маркиз, по-видимому, сказал, какого рода образование получил Жюльен, ибо один из гостей начал допрашивать его о Горации. «Как раз разговором о Горации я и понравился епископу Безансонскому, — подумал Жюльен. — Видно, они никакого другого автора не знают». И с этой минуты он сразу овладел собой. Это произошло безо всяких усилий с его стороны, потому что он только что решил про себя, что мадемуазель де Ла-Моль никогда не может быть женщиной в его глазах. А к мужчинам он после семинарии потерял всякое уважение, и не так-то им было легко запугать его. Он чувствовал бы себя совсем уверенным, если бы только эта столовая не блистала таким великолепием. Всё дело, в сущности, было в двух зеркалах, в восемь футов высоты каждое, на которые он время от времени поглядывал, видя в них своего собеседника, рассуждавшего с ним о Горации, — они-то несколько и смущали его. Для провинциала его фразы были не так уж длинны. У него были красивые глаза, и от застенчивости взгляд их, то робеющий, то радостный, — когда ему удавалось удачно ответить, — сверкал ещё ярче. Этот экзамен внёс некоторое оживление в чинный обед. Маркиз незаметно сделал знак собеседнику Жюльена, поощряя его поднажать сильней. «Неужели он и вправду что-то знает?» — подумал маркиз.

Жюльен, отвечая, высказывал собственные соображения и настолько преодолел свою застенчивость, что обнаружил не ум, конечно, — ибо это немыслимо для того, кто не знает, на каком языке говорят в Париже, — но то, что у него есть какие-то свои мысли, хоть он и выражал их несколько неуклюже и не всегда к месту, а кроме того, видно было, что он превосходно знает латынь.

Оппонентом Жюльена был член Академии Надписей{119}, который случайно знал латинский язык. Он заметил, что Жюльен хорошо разбирается в классиках, и, перестав опасаться, что заставит его покраснеть, стал нарочно сбивать его всякими путаными вопросами. В пылу этого поединка Жюльен, наконец, забыл о великолепном убранстве столовой и стал высказывать о латинских поэтах суждения, которых его собеседник нигде не читал. Как честный человек, он отдал должное молодому секретарю. К счастью, разговор перешёл далее к вопросу о том, был ли Гораций человек богатый или он был беден, был ли он просто любезником, влюбчивым и беспечным, который сочинял стихи для собственного удовольствия, как Шапель{120}, друг Мольера и Лафонтена, или это был горемычный придворный поэт, живший милостями свыше и сочинявший оды ко дню рождения короля, вроде Саути{121}, обвинителя лорда Байрона. Затем зашла речь о состоянии общества при Августе и при Георге IV: и в ту и в другую эпоху аристократия была всесильна, но в Риме это привело к тому, что власть была вырвана из её рук Меценатом, который был, в сущности, простым воином, а в Англии власть аристократии постепенно низвела Георга IV на положение венецианского дожа. Этот разговор как будто вывел маркиза из той оцепенелой скуки, в которую он был погружён в начале обеда.

Жюльен ровно ничего не понимал, слушая все эти имена современников, как Саути, лорд Байрон, Георг IV, ибо он слышал их впервые. Но ни от кого не ускользнуло, что всякий раз, как только разговор касался событий, происходивших в Риме, о которых можно было узнать из творений Горация, Марциала, Тацита и прочих, он, безусловно, оказывался самым сведущим. Жюльен, не задумываясь, присвоил себе кое-какие суждения, слышанные им от епископа Безансонского в вечер той памятной беседы с прелатом, и они, надо сказать, вызвали немалый интерес.

Когда всем уже надоел разговор о поэтах, маркиза, которая считала своим долгом восхищаться всем, что занимало её супруга, соблаговолила взглянуть на Жюльена.

— За неуклюжими манерами этого юного аббата, быть может, скрывается образованный человек, — тихо заметил маркизе академик, который сидел рядом с ней, и до Жюльена долетело несколько слов из этого замечания.

Такие готовые изречения были как раз в духе хозяйки дома; она тотчас же усвоила это в применении к Жюльену и похвалила себя за то, что пригласила на обед академика. «Он развлёк господина де Ла-Моля», — подумала она.

III. Первые шаги

Эта необозримая равнина, вся залитая сверкающими огнями, и несметные толпы народа ослепляют мой взор. Ни одна душа не знает меня, все глядят на меня сверху вниз. Я теряю способность соображать.

Реина{122}

На другой день с раннего утра Жюльен уже сидел в библиотеке и переписывал письма, как вдруг отворилась маленькая дверца в простенке, искусно замаскированная корешками книг, и появилась м-ль Матильда. Меж тем как Жюльен с восхищением смотрел на это остроумное изобретение, м-ль Матильда глядела на него с крайним изумлением и, по-видимому, была весьма недовольна, встретив его здесь. Она была в папильотках и показалась Жюльену жёсткой, надменной и даже похожей на мужчину. М-ль де Ла-Моль тайком брала книги из отцовской библиотеки, и ни одна душа в доме не подозревала об этом. И вот из-за присутствия Жюльена она, оказывается, напрасно пожаловала сюда сегодня, и это было ей тем более досадно, что она пришла за вторым томом вольтеровской «Принцессы Вавилонской» — достойным пополнением монархического и высокорелигиозного воспитания, составляющего славу монастыря Сердца Иисусова. Бедняжке в девятнадцать лет уже требовалось нечто пикантно-остроумное, иначе ни один роман не интересовал её.

Часам к трём в библиотеке появился граф Норбер: он зашёл просмотреть газету, на случай, если вечером зайдёт разговор о политике, и выразил удовольствие видеть Жюльена, о существовании которого он уже успел позабыть. Он был с ним чрезвычайно любезен и предложил ему поехать кататься верхом.

— Отец отпускает нас до обеда.

Жюльен понял, что означало это «нас», и проникся восхищением.

— Ах, боже мой, господин граф, — сказал Жюльен, — если бы речь шла о том, чтобы свалить дерево футов восемьдесят в вышину, обтесать его и распилить на доски, я бы показал себя молодцом, а ездить верхом мне за всю мою жизнь приходилось разве что раз шесть, не больше.

— Прекрасно, это будет седьмой, — ответил Норбер.

Жюльен, вспоминая день встречи короля в Верьере, считал в глубине души, что он превосходно ездит верхом. Но на обратном пути из Булонского леса, на самом бойком месте улицы Бак, он, пытаясь увернуться от кабриолета, вылетел из седла и весь вывалялся в грязи. Счастье, что ему сшили два костюма. За обедом маркиз, желая поговорить с ним, спросил, хорошо ли они прогулялись. Норбер поспешил ответить, сказав какую-то общую фразу.

— Господин граф чрезвычайно великодушен ко мне, — возразил Жюльен. — Я очень признателен ему и ценю его доброту. Он распорядился дать мне самую смирную и самую красивую лошадку, но всё же он не мог привязать меня к ней, и из-за отсутствия этой предосторожности я свалился как раз посреди длинной улицы, перед самым мостом.

Мадемуазель Матильда, несмотря на всё своё старание удержаться, прыснула со смеху, а затем без всякого стеснения стала расспрашивать о подробностях. Жюльен всё рассказал с необычайной простотой, и у него это вышло очень мило, хотя он этого и не подозревал.

— Из этого аббатика будет прок, — сказал маркиз академику. — Провинциал, который держится так просто при подобных обстоятельствах, это что-то невиданное, да нигде этого и нельзя увидать! Мало того, он ещё рассказывает об этом своём происшествии в присутствии дам!

Жюльен так расположил к себе своих слушателей этим рассказом о своём злоключении, что к концу обеда, когда общий разговор шёл уже на другие темы, м-ль Матильда всё ещё продолжала расспрашивать брата, интересуясь подробностями этого происшествия. Слушая её вопросы и несколько раз поймав на себе её взгляд, Жюльен осмелился сам ответить ей, хотя она обращалась не к нему, и все втроём принялись хохотать, точь-в-точь как если бы это была простая крестьянская молодёжь в какой-нибудь глухой деревушке.

На другой день Жюльен побывал на двух лекциях по богословию, а затем вернулся в библиотеку, где ему предстояло переписать десятка два писем. Здесь он застал расположившегося рядом с его столом какого-то молодого человека, очень тщательно одетого, но весьма ничтожного на вид и с очень завистливой физиономией.

Вошёл маркиз.

— Что вы здесь делаете, господин Тамбо? — спросил он этого пришельца строгим тоном.

— Я полагал... — начал молодой человек с подобострастной улыбочкой.

— Нет, сударь, вы ничего не полагали. Вашу попытку надо считать неудавшейся.

Юный Тамбо вскочил, разозлённый, и исчез. Это был племянник академика, приятеля г-жи де Ла-Моль, он собирался вступить на литературное поприще. Академик упросил маркиза взять его к себе в секретари. Тамбо работал в особой комнате, но, узнав, какой привилегией пользуется Жюльен, пожелал и сам пользоваться ею и перетащил сегодня утром свои письменные принадлежности в библиотеку.

В четыре часа Жюльен, после некоторых колебаний, решился зайти к графу Норберу. Тот собирался ехать верхом и, будучи человеком в высшей степени вежливым, оказался в несколько затруднительном положении.

— Я думаю, — сказал он Жюльену, — что вы скоро будете брать уроки в манеже, и через несколько недель я с большим удовольствием буду кататься с вами.

— Я хотел иметь честь поблагодарить вас за вашу ко мне доброту. Поверьте мне, сударь, — прибавил Жюльен весьма проникновенным тоном, — я глубоко чувствую, как должен быть вам обязан. Если лошадь ваша не пострадала из-за моей вчерашней неловкости и если она свободна, мне бы хотелось прокатиться на ней сегодня.

— Как знаете, дорогой мой Сорель, но только пеняйте на себя, если свернёте себе шею. Считайте, что я сделал вам все предостережения, которых требует благоразумие. Но дело в том, что уже четыре часа и время терять некогда.

— А что, собственно, надо делать, чтобы не падать? — спросил Жюльен молодого графа, когда они уже сидели в седле.

— Много разных разностей, — отвечал Норбер, хохоча во всё горло. — Ну, например, надо откидывать корпус назад.

Жюльен поехал крупной рысью. Они выехали на площадь Людовика XVI.

— Ах вы, юный смельчак! — сказал Норбер. — Смотрите, сколько здесь экипажей, и правят ими бесшабашные люди. Упади вы, и все эти тильбюри{123} тотчас же затопчут вас: кому охота портить лошади рот удилами, останавливая её на полном ходу!

Раз двадцать Норбер видел, что Жюльен вот-вот вылетит из седла, но в конце концов прогулка окончилась благополучно. Когда они вернулись, молодой граф сказал сестре:

— Позвольте вам представить отчаяннейшего сорвиголову!

За обедом, разговаривая с отцом, сидевшим на противоположном конце стола, Норбер громко превозносил отчаянную храбрость Жюльена. Но это было всё, что можно было похвалить в его верховой езде. Молодой граф слышал утром, как конюхи, чистя лошадей на дворе, судачили о падении Жюльена и насмехались над ним самым непристойным образом.

Несмотря на все эти любезности и доброжелательность, Жюльен скоро почувствовал себя в этой семье совершенно одиноким. Все здешние обычаи казались ему ужасно странными, и он то и дело их нарушал. Его промахи доставляли великое удовольствие лакеям.

Аббат Пирар уехал в свой приход. «Если Жюльен только тростник колеблющийся{124}, пусть погибает, а если это человек мужественный, пусть пробивается сам», — так рассуждал он.

IV. Особняк де Ла-Моль

Что он здесь делает? Нравится ему здесь? Или он льстит себя надеждой понравиться?

Ронсар

Если в аристократической гостиной особняка де Ла-Моль всё казалось необычным Жюльену, то и сам этот бледный молодой человек в чёрном костюме производил очень странное впечатление на тех, кто удостаивал его своим вниманием. Г-жа де Ла-Моль предложила своему супругу отсылать его куда-нибудь с поручением, когда у них будут приглашены на обед особенно важные лица.

— Я хочу довести опыт до конца, — отвечал маркиз. — Аббат Пирар полагает, что мы не правы, подавляя самолюбие людей, которых мы приближаем к себе. Опираться можно только на то, что оказывает сопротивление, ну, и так далее. Этот же кажется неуместен только потому, что его здесь никто не знает, а в общем, это ведь глухонемой.

«Чтобы я мог разобраться здесь, — говорил себе Жюльен, — надо мне будет записывать имена людей, которые бывают в этом доме, и в двух словах отмечать характер каждого».

В первую очередь он записал пятерых или шестерых друзей дома, которые полагали, что маркиз из прихоти покровительствует ему, и на всякий случай ухаживали за ним. Это были люди неимущие, малозначительные, державшиеся более или менее подобострастно; однако, к чести людей этой породы, встречающихся в наши дни в аристократических салонах, они были не со всеми одинаково подобострастны. Так, многие из них готовы были терпеть любое обращение маркиза, но из-за какого-нибудь резкого слова г-жи де Ла-Моль поднимали бунт.

Хозяева дома по природе своей были слишком горды и пресыщены, слишком привыкли они, развлечения ради, унижать людей, поэтому им не приходилось рассчитывать на истинных друзей. Впрочем, если не считать дождливых дней и редких минут, когда их одолевала жесточайшая скука, они проявляли по отношению к своим гостям отменную вежливость.

Если бы эти пятеро или шестеро угодников, относившихся к Жюльену с отеческим дружелюбием, покинули особняк де Ла-Моля, г-жа маркиза была бы обречена на долгие часы одиночества; а в глазах женщин такого ранга одиночество — вещь ужасная: это знак немилости.

Маркиз был безупречен по отношению к своей жене: он заботился о том, чтобы салон её достойным образом блистал, однако не пэрами, ибо он полагал, что эти новые его коллеги недостаточно знатны, чтобы бывать у него запросто, по-дружески, и недостаточно забавны, чтобы терпеть их здесь на положении низших.

Впрочем, во все эти тайны Жюльену удалось проникнуть значительно позднее. Высшая политика, которая в буржуазных домах служит обычной темой разговора, в домах людей того круга, к которому принадлежал маркиз, обсуждается только в минуты бедствий.

Потребность развлекаться даже и в наш скучающий век настолько непреодолима, что даже в дни званых обедов, едва только маркиз покидал гостиную, все моментально разбегались. В разговорах не допускалось только никаких шуточек над господом богом, над духовенством, над людьми с положением, над артистами, которым покровительствует двор, — словом, над чем-либо таким, что считалось раз навсегда установленным; не допускалось никаких лестных отзывов о Беранже, об оппозиционных газетах, о Вольтере, о Руссо, ни о чём бы то ни было, что хоть чуть-чуть отдаёт свободомыслием, самое же главное — никоим образом не допускалось говорить о политике; обо всём остальном можно было разговаривать совершенно свободно.

Преступить эту салонную хартию не давали права ни стотысячный доход, ни синяя лента{125}. Малейшая живая мысль казалась грубостью. Невзирая на хороший тон, на отменную вежливость, на желание быть приятным, на всех лицах явно была написана скука. Молодые люди, являвшиеся с обязательными визитами, опасаясь говорить о чём-нибудь, что могло бы дать повод заподозрить у них какие-то мысли или обнаружить знакомство с каким-либо запрещённым сочинением, умолкали, обронив несколько изящных фраз о Россини{126} да о том, какая сегодня погода.

Жюльен имел не один случай отметить, что разговор обычно поддерживался двумя виконтами и пятью баронами, с которыми г-н де Ла-Моль дружил в эмиграции. Эти господа располагали рентой от шести до восьми тысяч ливров, четверо из них выписывали «Котидьен», а трое — «Газет де Франс»{127}. Один из них всегда имел про запас какой-нибудь свежий дворцовый анекдот, изобиловавший словечком «восхитительно». Жюльен подметил, что у этого господина было пять орденов, а у остальных — обычно только три.

Но зато в передней торчали десять ливрейных лакеев и весь вечер через каждые четверть часа подавали чай или мороженое, а к полуночи бывал маленький ужин с шампанским.

Это было причиной того, что Жюльен иной раз засиживался до конца; а в общем, он никак не мог взять в толк, как это можно серьёзно слушать разговоры, которые велись в этой великолепной раззолоченной гостиной. Он иногда вглядывался в собеседников, не будучи вполне уверен, не издеваются ли они сами над тем, что говорят. «Мой господин де Местр, которого я знаю наизусть, — раздумывал он, — говорил во сто раз лучше, но и он иногда скучен донельзя».

Не только Жюльен замечал этот невыносимый гнёт морального удушья. Одни утешались тем, что поглощали без устали мороженое, другие — предвкушением удовольствия повторять всем попозже вечером: «Я только что от де Ла-Моля. Представьте себе, говорят, что Россия...», и так далее.

От одного из угодников Жюльен узнал, что всего полгода тому назад г-жа де Ла-Моль в награду за более чем двадцатилетнюю верность её дому произвела в префекты бедного барона Ле-Бургиньона, который был помощником префекта с начала Реставрации.

Это великое событие подогрело рвение этих господ: не на многое они обижались и раньше, а теперь уж ни на что не обижались. Впрочем, явное пренебрежение к ним высказывалось редко, хотя Жюльен уже раза два-три отмечал за столом краткие диалоги между маркизом и его супругой, весьма жестокие по отношению к лицам, сидевшим с ними рядом. Эти знатные господа не скрывали своего искреннего презрения ко всякому, кто не мог похвастаться тем, что его предки ездили в королевских каретах. Жюльен заметил ещё, что только упоминание о крестовых походах — единственное, что могло вызвать на их лицах выражение глубокой серьёзности, смешанной с уважением. Обычное же уважение всегда носило какой-то оттенок снисходительности.

Посреди этого великолепия и скуки Жюльен относился с интересом только к г-ну де Ла-Молю. Он не без удовольствия услышал однажды, как маркиз уверял кого-то, что он ровно ничего не сделал для повышения этого бедняги Ле-Бургиньона. Это была любезность по отношению к маркизе: Жюльен знал правду от аббата Пирара.

Однажды утром аббат работал с Жюльеном в библиотеке маркиза, разбирая его бесконечную тяжбу с де Фрилером.

— Сударь, — внезапно сказал Жюльен, — обедать каждый день за столом маркизы — это одна из моих обязанностей или это знак благоволения ко мне?

— Это редкая честь! — вскричал с возмущением аббат. — Никогда господин Н., академик, который вот уж пятнадцать лет привержен к этому дому, при всём своём усердии и постоянстве не мог добиться этого для своего племянника господина Тамбо.

— Для меня, сударь, это самая мучительная часть моих обязанностей. Даже в семинарии я не так скучал. Я иногда вижу, как зевает даже мадемуазель де Ла-Моль, которая уж должна бы была привыкнуть к учтивостям друзей дома. Я всегда боюсь, как бы не заснуть. Сделайте милость, выхлопочите мне разрешение ходить обедать за сорок су в какую-нибудь захудалую харчевню.

Аббат, скромный буржуа по происхождению, чрезвычайно ценил честь обедать за одним столом с вельможей. В то время как он старался внушить это чувство Жюльену, лёгкий шум заставил их обоих обернуться. Жюльен увидел м-ль де Ла-Моль, которая стояла и слушала их разговор. Он покраснел. Она пришла сюда за книгой и слышала всё, — она почувствовала некоторое уважение к Жюльену. «Этот не родился, чтобы ползать на коленях, — подумала она. — Не то что старик аббат. Боже, какой урод!»

За обедом Жюльен не смел глаз поднять на м-ль де Ла-Моль, но она снизошла до того, что сама обратилась к нему. В этот день ждали много гостей, и она предложила ему остаться. Юные парижские девицы не очень-то жалуют пожилых людей, особенно если они к тому же не заботятся о своей внешности. Жюльену не требовалось прозорливости, чтобы давно заметить, что коллеги г-на Ле-Бургиньона, прижившиеся в этой гостиной, удостаивались чести служить мишенью для неистощимых острот м-ль де Ла-Моль. На этот раз, приложила ли она особые старания блеснуть или нет, но она была просто беспощадна к этим скучным господам.

Мадемуазель де Ла-Моль была центром маленького кружка, который почти каждый вечер собирался позади необъятного мягкого кресла, в котором восседала маркиза. Здесь были маркиз де Круазнуа, граф де Келюс, виконт де Люз и ещё двое или трое молодых офицеров, друзей Норбера и его сестры. Вся эта компания располагалась на большом голубом диване. Возле дивана, как раз напротив блистательной Матильды, молчаливо сидел Жюльен на низеньком стульчике с соломенным сиденьем. Этому скромному посту завидовали все поклонники Матильды. Норбер любезно удерживал на нём секретаря своего отца и раза два за вечер обращался к нему и перекидывался с ним несколькими фразами. В этот вечер м-ль де Ла-Моль обратилась к нему с вопросом: как высока гора, на которой расположена безансонская крепость? Жюльен так и не мог ей сказать: что эта гора, выше или ниже Монмартра. Он часто от души смеялся над тем, что болтали в этом маленьком кружке. Но сам он чувствовал себя совершенно неспособным придумать что-нибудь в этом роде. Для него это был словно какой-то иностранный язык, который он понимал, но на котором сам говорить не мог.

Сегодня друзья Матильды встречали в штыки всех, кто только появлялся в этой обширной гостиной. В первую очередь попадало друзьям дома: их лучше знали. Можно представить себе, с каким вниманием слушал всё это Жюльен; всё интересовало его: и скрытый смысл этих шуток, и самая манера острить.

— А-а! Вот и господин Декули! — сказала Матильда. — Он уже без парика: он, верно, надеется попасть в префекты исключительно при помощи своего редкого ума, оттого-то он и выставляет напоказ свою лысую голову, начинённую, как он говорит, «высокими мыслями».

— Этот человек знаком со всей вселенной, — заметил маркиз де Круазнуа. — Он бывает и у моего дяди, кардинала. Он способен сочинить невесть что про любого из своих друзей и поддерживать эти небылицы годами, а друзей у него человек двести или триста. Он умеет питать дружбу — это его талант. Вот он, такой, как вы его видите, а уже набит какой-нибудь пакостью. Заправляется с семи часов утра, зимой, прилипнув к двери кого-нибудь из своих друзей. Время от времени он с кем-нибудь ссорится и сочиняет семь-восемь писем, чтобы закрепить разрыв. Потом мирится и тогда посылает ещё семь или восемь писем с изъявлениями вечной дружбы. Но в чём он действительно достиг совершенства и прямо-таки блистает — это в чистосердечных и пламенных излияниях честнейшего человека, у которого душа нараспашку. К этому средству он прибегает, когда ему надо добиться какого-нибудь одолжения. Один из старших викариев моего дядюшки восхитительно рассказывает о жизни господина Декули после Реставрации. Я как-нибудь его к вам приведу.

— Я что-то не очень верю таким рассказам: по-моему, это профессиональная зависть мелких людишек, — сказал граф де Келюс.

— Господин Декули войдёт в историю, — возразил маркиз. — Он делал Реставрацию вместе с аббатом Прадтом и господами Талейраном и Поццо ди Борго{128}.

— Этот человек когда-то ворочал миллионами, — сказал Норбер, — и я понять не могу, чего ради он ходит сюда глотать отцовские остроты, иной раз совершенно невыносимые. Как-то раз при мне отец крикнул ему через весь стол: сколько раз вы предавали своих друзей, дорогой мой Декули?

— А это правда, что он предавал? — спросила м-ль де Ла-Моль. — Но кто же не предавал?

— Ка-ак! — сказал граф де Келюс Норберу. — У вас сегодня этот знаменитый либерал господин Сенклер? Какого дьявола ему здесь надо? Надо подойти к нему, заставить его поболтать, говорят, это такой умница, на редкость.

— Но как же это твоя матушка принимает его? — спросил г-н де Круазнуа. — У него ведь такие необыкновенные идеи, смелые, независимые...

— Полюбуйтесь, — сказала м-ль де Ла-Моль, — на этого независимого человека, который чуть ли не до земли кланяется господину Декули и хватает его за руку. Я уж было подумала, что он сейчас приложится к ней.

— Надо полагать, Декули в более тесных отношениях с властями, чем нам это кажется, — возразил г-н де Круазнуа.

— Сенклер приходит сюда, чтобы пробраться в Академию, — сказал Норбер. — Посмотрите, Круазнуа, как он кланяется барону Л.

— Уж лучше бы он просто стал на колени, — подхватил г-н де Люз.

— Дорогой мой Сорель, — сказал Норбер, — вы человек умный, но вы ещё так недавно покинули родные горы, — так вот, постарайтесь никогда не кланяться так, как это делает сей великий пиит. Никому, будь это хоть сам бог-отец.

— А! Вот и человек непревзойдённого ума, господин барон Батон, — провозгласила м-ль де Ла-Моль, слегка подражая голосу лакея, который только что доложил о нём.

— Мне кажется, даже ваши люди смеются над ним. Надо же, такое имя — барон Батон! — промолвил г-н де Келюс.

— «Что такое имя?» — сказал он нам как-то на днях, — подхватила Матильда. — «Представьте себе, что вам в первый раз докладывают о герцоге Бульонском, просто люди ещё недостаточно привыкли к моему имени...»

Жюльен покинул своё место у дивана. Он ещё недостаточно воспринимал очаровательную тонкость лёгкой насмешки и полагал, что смеяться можно только умным шуткам. В болтовне этих молодых людей он видел лишь бесцеремонное поношение всего на свете, и это возмущало его. Его провинциальная, чуть ли не английская чопорность готова была заподозрить в этом даже зависть, в чём он, конечно, ошибался.

«Я видел, как граф Норбер испортил три черновика, пока сочинил письмо в двадцать строк своему полковому командиру, — говорил он себе. — И уж он, наверно, себя бы не помнил от счастья, если бы ему за всю его жизнь удалось написать хоть одну страничку так, как пишет господин Сенклер».

Не привлекая ничьего внимания благодаря своему незначительному положению, Жюльен переходил от одной группы к другой. Он издали следил за бароном Батоном, и ему хотелось послушать, что тот говорит. Этот человек столь прославленного ума имел весьма озабоченный вид и, как заметил Жюльен, успокоился только после того, как ему удалось придумать на ходу три или четыре забавные фразы. Жюльену показалось, что подобного рода ум нуждается в некотором просторе.

Барон был не из острословов; чтобы блеснуть, ему требовалось по крайней мере четыре фразы, по шести строк каждая.

— Этот человек не разговаривает, а разглагольствует, — сказал кто-то позади Жюльена.

Он обернулся и вспыхнул от удовольствия, услышав, что произнесли имя графа Шальве. Это был самый остроумный человек своего времени. Жюльен не раз встречал его имя в «Мемориале Святой Елены» и в исторических записках, продиктованных Наполеоном. Граф Шальве выражался кратко; его остроты были как молнии — точные, пронзительные, глубокие. Если он вёл какой-нибудь деловой разговор, вы сразу видели, что дело двигается вперёд. Он тотчас же приводил факты; слушать его было одно удовольствие. Что же касается политики, то в ней он был совершенно бесстыдным циником.

— Я, видите ли, человек независимый, — говорил граф Шальве господину с тремя звёздами, над которым он явно подсмеивался. — Почему от меня требуют, чтобы я сегодня думал то же самое, что я думал полтора месяца тому назад? Если бы это было так, моё мнение было бы моим тираном.

Четверо серьёзных молодых людей, которые стояли вокруг него, поморщились: эти господа не любят шуток. Граф заметил, что хватил через край. К счастью, он увидел честнейшего г-на Баллана, истинного Тартюфа честности. Граф заговорил с ним, их тотчас же обступили, — всем было ясно, что беднягу Баллана сейчас сотрут в порошок. С помощью своей высокой нравственности и нравоучительности и несмотря на свою невообразимо гадкую внешность, г-н Баллан после первых шагов в свете, трудно поддающихся описанию, женился на очень богатой особе, которая вскоре умерла; затем он женился на второй, такой же богатой особе, которую никто никогда не видел в обществе. Теперь со всем присущим ему смирением он наслаждался шестидесятитысячной рентой и обзавёлся собственными льстецами. Граф Шальве заговорил с ним обо всём этом безо всякого сострадания. Вскоре около них собралось уже человек тридцать. Все улыбались, даже серьёзные молодые люди — надежда века.

«И зачем он только ходит сюда, к господину де Ла-Молю, где он явно служит для всех посмешищем», — подумал Жюльен. И он подошёл к аббату Пирару спросить об этом.

Господин Баллан мигом улетучился.

— Прекрасно! — сказал Норбер. — Итак, один из отцовских шпионов уже исчез, и теперь остался только этот кривоногий Напье.

«Не в этом ли разгадка? — подумал Жюльен. — Но зачем в таком случае маркиз принимает господина Баллана?»

Суровый аббат Пирар хмурился в углу, слушая, как лакей называет имена гостей.

— Это сущий вертеп! — восклицал он подобно Базилио. — Сюда приходят только люди с запятнанной репутацией.

Дело в том, что суровый аббат просто не знал, что представляет собой истинно светское общество. Но через своих друзей-янсенистов он располагал весьма точными сведениями об этих людях, которые проникают в гостиные только благодаря своему исключительному умению угождать всем партиям разом или благодаря богатству, нажитому сомнительным путём. Сегодня вечером он от избытка чувств несколько минут подряд отвечал Жюльену на его настойчивые вопросы, потом вдруг сразу остановился, сокрушённый тем, что ему всё время приходится говорить обо всех только дурное, и уже чуть ли не каясь в своём грехе. Этот желчный янсенист, веривший в заповедь христианского милосердия, вынужден был, живя в миру, непрестанно бороться с собой.

— Ну и лицо у этого аббата Пирара! — сказала м-ль де Ла-Моль, когда Жюльен вернулся к дивану.

Жюльен почувствовал негодование, хотя она, конечно, была права. Можно было не сомневаться, что аббат Пирар был самым честным человеком в этой гостиной, но его покрытое красной сыпью лицо, на котором отражались сейчас терзания совести, было на редкость безобразно. «Вот и верь после этого физиогномике, — подумал Жюльен. — Как раз сейчас аббат Пирар по своей совестливости мучается из-за какого-то пустяка, и от этого у него и вид такой ужасный, а вот на лице этого Напье, всем известного шпиона, сияет чистая, безмятежная радость». Аббат всё же пошёл на большие уступки ради интересов своих единомышленников — он завёл себе слугу и стал превосходно одеваться.

Жюльену вдруг показалось, что в гостиной происходит что-то странное: все взоры устремились к дверям, разговоры затихли. Лакей произнёс фамилию знаменитого барона де Толли, который обратил на себя всеобщее внимание во время последних выборов. Жюльен подошёл поближе, и ему удалось как следует разглядеть его. Барон состоял председателем одной из избирательных коллегий, и его осенила блестящая мысль — утаить все записочки, поданные за одну из партий. Чтобы возместить недостачу, он заменял их всякий раз другими записочками, на которых стояло некое более угодное ему имя. Однако этот смелый манёвр был замечен кое-кем из избирателей, которые, разумеется, не преминули выразить громкое восхищение барону де Толли. Бедняга ещё не совсем оправился после этой шумной истории, он был несколько бледен. Злые языки поговаривали о галерах. Г-н де Ла-Моль принял его весьма холодно. Бедный барон мигом исчез.

— Он, должно быть, торопится к господину Конту[129], потому он так быстро и исчез, — сказал граф Шальве, и все засмеялись.

Среди этого блестящего общества безгласных сановников и всяческих интриганов с сомнительной репутацией, но сверкающим остроумием, которыми сегодня изобиловала гостиная г-на де Ла-Моля (его прочили в министры), впервые подвизался юный Тамбо. Если ему ещё не хватало тонкости суждений, то он старался возместить это, как мы увидим далее, чрезвычайной энергичностью своих выражений.

— Почему бы не приговорить этого человека к десяти годам тюрьмы? — разглагольствовал он в тот самый момент, когда Жюльен подошёл к этой группе. — Гадов следует держать в глубине подземелий, чтобы они там подыхали во мраке, иначе они выделяют всё больше яда и становятся ещё опаснее. Что проку приговаривать его к штрафу в тысячу экю? Он беден? Положим, это так, тем лучше, но за него заплатит его клика. Нет, дать бы ему штрафа пятьсот франков да десять лет подземной темницы.

«Боже милостивый! О каком это чудовище они говорят?» — подумал Жюльен, поражённый исступлённым тоном и судорожной жестикуляцией своего коллеги. Тощее, испитое личико племянника академика было в эту минуту поистине отвратительно.

Вскоре Жюльен понял, что речь идёт о величайшем современном поэте{130}.

«Ах, негодяй! — воскликнул Жюльен чуть не вслух, и глаза его увлажнились горячими слезами негодования. — Ах, жалкая тварь! Погоди, я тебе припомню эти слова!»

«Вот они, эти заблудшие чада той самой партии, во главе которой стоит среди прочих и маркиз, — думал он. — А этот великий человек, которого здесь так порочат, — сколько ему надавали бы орденов и всяких синекур, продайся он, уж я не говорю — этим бездарностям из министерства господина Нерваля{131}, но любому из его более или менее порядочных предшественников».

Аббат Пирар издали поманил Жюльена, с ним только что говорил о чём-то г-н де Ла-Моль. Но Жюльен в эту минуту слушал, опустив глаза, сетования некоего епископа, и когда тот наконец отпустил его и он мог подойти к своему другу, аббата уже перехватил гнусный проныра Тамбо. Этот выродок ненавидел аббата, считая его виновником особого положения Жюльена, и именно потому он так перед ним лебезил.

— И когда же, наконец, смерть освободит нас от этой гадины? — В таких выражениях, с истинно библейским пылом, говорил этот ничтожный писака о почтенном лорде Голланде{132}.

Следовало отдать ему должное: он превосходно знал биографии современных деятелей и только что сделал беглый обзор всех, кто мог рассчитывать на некоторое влияние под скипетром нового короля Англии.

Аббат Пирар прошёл в соседнюю гостиную. Жюльен последовал за ним.

— Маркиз не любит бумагомарателей, предупреждаю вас. Это его единственная антипатия. Можете знать латынь, греческий, коли вы на то способны, историю египтян, персов и так далее, он будет вас почитать и покровительствовать вам как учёному. Но сохрани вас боже написать хотя бы одну страницу на французском языке, а тем паче о серьёзных материях, которые не соответствуют вам по вашему положению в свете, — он тотчас же обзовёт вас писакой, и вы попадёте в немилость. Как же это вы, живя в особняке вельможи, не знаете знаменитой фразы герцога де Кастри{133} про д’Аламбера{134} и Руссо: «Обо всём рассуждать желают, а у самих нет даже тысячи экю ренты».

«Итак, здесь всё известно, — подумал Жюльен, — совсем как в семинарии!» Он как-то сочинил восемь или десять страничек в весьма приподнятом стиле. Это было нечто вроде похвального слова старому штаб-лекарю, который, как он говорил, сделал из него человека. «Но ведь эта тетрадка у меня всегда под замком!» — воскликнул про себя Жюльен. Однако он тут же пошёл к себе, сжёг рукопись и вернулся в гостиную. Блистательные проходимцы уже исчезли, остались только особы, украшенные орденами.

Вокруг стола, который слуги внесли в гостиную уже накрытым, сидело семь-восемь женщин, очень знатных, очень благочестивых, очень чванных, в возрасте примерно от тридцати до тридцати пяти лет. Блистательная супруга маршала де Фервака вошла, прося извинить её за столь поздний приход. Было уже за полночь. Она села за стол рядом с маркизой. Жюльена охватило чувство глубокого волнения: её глаза и взгляд напомнили ему г-жу де Реналь.

Кружок м-ль де Ла-Моль ещё не разошёлся. Она и её друзья с увлечением издевались над несчастным графом де Талером. Это был единственный сын знаменитого еврея, прославившегося своим несметным богатством, которое он нажил, ссужая деньги королям для войн с народами. Еврей только что умер, оставив своему сынку сто тысяч экю месячной ренты и имя, увы, пользовавшееся слишком громкой известностью.

При таком исключительно своеобразном положении человеку требуется истинное простосердечие или большая твёрдость и воля. Граф, на свою беду, был простачком, но с массой всяких претензий, подсказанных ему льстецами.

Господин де Келюс уверял, что ему подсказали возыметь желание просить руки м-ль де Ла-Моль, за которой ухаживал маркиз де Круазнуа, будущий обладатель герцогского титула и ста